БИБЛИОТЕКА >>
 М.П.Кончаловский "Моя жизнь, встречи и впечатления"

Кончаловский Максим Петрович

Кончаловский Максим Петрович (1875-1942) - выдающийся клиницист, основатель школы клиники внутренних болезней, Заслуженный деятель науки.

В 1899 году окончил медицинский факультет Московского университета. В 1911 году защитил докторскую диссертацию «Желудочная ахилия». Работал в клинике В.Д. Шервинского. В годы 1-й Мировой войны трудился в госпиталях, совмещая эту деятельность с работой приват-доцента факультетской терапевтической клиники.

Основываясь на традициях, заложенных его учителями В.Д. Шервинским и А.А. Остроумовым, создал новую клиническую школу в 20-30-е годы XX века.

В 1929-1942 годах заведовал кафедрой факультетской терапевтической клиники сначала 1-го МГУ, а затем 1-го МОЛ МИ.

С 1923 по 1931 год был председателем Московского терапевтического общества. Участник международных медицинских конгрессов в Мадриде и Париже, М.П. Кончаловский стал инициатором и организатором 4-го конгресса по ревматизму в Москве (1934). участником 5-го конгресса по ревматизму в Стокгольме (1936). В своих трудах разрабатывал вопросы этиологии и патогенеза болезни, высказывайся о проблемах разумной организации лечения больного, о профилактике заболеваний.

Вопросы функциональной диагностики, разработанные М.П. Кончаловским, его взгляды на лечение и профилактику внутренних болезней оказали большое влияние на представителей его школы. Особое значение придавал он установлению диагноза заболевания и выявлению индивидуальных особенностей организма.

М.П. Кончаловский обладал выдающимся педагогическим даром. Обобщив огромный педагогический опыт, в 1935-1937 годах он издает трехтомник клинических лекций: первый том посвящен заболеваниям сердечно-сосудистой системы, второй - заболеваниям желудочно-кишечного тракта, почек, желез внутренней секреции, третий - заболеваниям органов дыхания, кроветворения.

Под его редакцией в 1933 году издан учебник по внутренним болезням. В 1934 году за заслуги в медицине был удостоен звания Заслуженного деятеля науки.

Представители его школы - Е.М. Тареев. В.Н. Смотров, С.А. Поспелов, С.А. Гиляревский. А.Г. Гукасян и др. внесли достойный вклад в дело развития идей клинической медицины, заложенных М.П. Кончаловским.


 

 

 

 

 

 

М.П. Кончаловский  

 

"Моя жизнь, встречи и впечатления"

Оглавление

Посвящение

Предисловие

Глава 1. Детство в Харьковской губернии (1875 - 89)

Личность отца. Сестры и братья. Две мамы. Арест и ссылка отца в Холмогоры. Переезд в Харьков (1881). Поступление в гимназию (1886).

Глава 2. Переезд в Москву. Гимназические годы (1889 - 94)

Переезд в Москву(1889). Юбилейное иллюстрированное издание Лермонтова (1891) отцом и сближение семьи с художниками Врубелем, А.Васнецовым, Серовым, Пастернаком. Домашний театр. Экзамен на аттестат зрелости (1894).

Глава 3. Университет (1884 -  99)

Поступление в Московский Университет (1894). Лекции Ключевского. Смерть Александра III и коронация Николая II. Ходынка. Лекции Сеченова. Переводы медицинских книг с французского. Сближение с семьёй художника Сурикова, женитьба брата Петра. Первая врачебная практика на Архангельской ж/д.

Глава 4. Путешествия. Женитьба. Диссертация (1900 - 1918)

Путешествие на Кавказ. Красавцы братья Милиоти. Отъезд сестёр в Париж. Лекции А.А.Остроумова, С.С.Корсакова, В.Ф.Снегирёва. Студенческая забастовка (1899). 33 госэкзамена. Экстернатура у проф. В.Д Шервинского. Первая поездка в Париж и приём родов у сестры. Жизнь в Петербурге в качестве домашнего врача у миллионера Рукавишникова. Бесплатная работа сверхштатным ординатором в клинике В.Д.Шервинского. Женитьба. Поездка во Францию и Испанию. Рождение старшей дочери Татьяны и смерть отца (1904) Лекции кадетов и митинги интеллигенции (1905). Начало частной практики. Рождение дочери Нины (1908) Первый съезд терапевтов России (1909). Защита диссертации. Поездка в Англию (1913).

Глава 5. Кафедра Госпитальной терапии на Высших женских курсах (Второй МГУ; 1918 - 29)

Перипетии конкурса. Начало профессорской деятельности в «женском царстве». Вызов ночью в Кремль после взрыва в Леонтьевском переулке (1918). Покровительство Н.А. Семашко. Терапевтический съезд в Ленинграде (1922). Начало дружбы с Г.Ф. Лангом. Смерть матери (1923). Патриарх Тихон и раввин Мазе. Пациенты-артисты. Консилиум у кн. П. Кропоткина. Троцкий. Избрание деканом медицинского факультета и председателем Терапевтического общества. Дружба с хирургом П.Д. Солововым. Концепция цикличности болезней. Поездка в Берлин и Париж (1926). Летние поездки в Мисхор и Судак. Антагонизм терапии и хирургии. Хирург С.П. Фёдоров.

Глава 6. Кафедра факультетской терапии Первого МГУ (1929 - 42)

Возвращение в родной дом (Первый МГУ), получение кафедры факультетской терапии (1929). А.М.Касаткин, Е.М.Тареев,  В.Н.Смотров,  С.А.Поспелов,  С.А.Гиляревский.  Построение  кооперативного  дома  на Б.Молчановке. Второй конгресс по ревматизму в Льеже, третий в Париже (1932), организация четвёртого в Москве (1934). Первый международный конгресс по переливанию крови в Риме (1935). Пятый конгресс по ревматизму в Швеции (1936). Тулон и Марсель. Всемирная выставка в Париже (1937). Вечера у брата Петра. Концерты Софроницкого и декламация Качалова ни дому. Начало войны.

Послесловие дочери, Н.М.Кончаловской

Приложения:

Комментарии

Указатель имён

Даты жизни М.П.Кончаловского

Максим Петрович Кончаловский (1875 – 1942)

 

В натуре человека есть две стороны -

интеллектуальная и эмотивная.

Красота личности в гармоническом

сочетании этих двух сторон

 

Представившийся мне довольно продолжительный досуг во вре­мя нашего пребывания в Куйбышеве в 1942-м году в дни Великой Отечественной войны, дал мне возможность писать эти записки. Я убежден и говорю это откровенно и честно, что они не пред­ставляют интереса для читателя, их пишу для себя и для моего друга – моей жены Софьи Петровны, ибо я знаю по опыту моей дол­гой жизни, что только жена больше всех и дольше всех сохраняет память об ушедшем муже и больше всех страдает, а с ней я про­жил душа в душу уже скоро 40 лет. Ей я и посвящаю эти записки, писанные, может быть, небрежно, без необходимой литературной обработки, но от всего моего, хотя и старого, но ещё чувству­ющего и любящего сердца.

Если спросить, чем характеризовалась эпоха, в которой мне суждено было жить, то надо сказать, что это было время или постоянно нарастающих по своей жестокости и масштабам внешних войн, или внутренних потрясений, постоянных перемен, междоусобий, общего горя и несчастий, а по временам светлых надежд и мечтаний. Поразительно, что в первую четверть века моей жизни (29 лет – 1875-1904) когда войны не было, под мо­гучим влиянием русской литературы, русского искусства и не­умолкающего революционного брожения и борьбы второй половины XIX столетия, казалось, что в XX веке наступит спокойная и счастливая жизнь. Этот идеализм, эта вера в прогресс и в луч­шие чувства людей были рефлексом того подъёма в обществе, ко­торый принесли нашим родителям шестидесятые годы прошлого столетия.

История показала, что принесённые нашим народом жертвы недостаточны для лучшей и спокойной жизни.

                                          ГЛАВА ПЕРВАЯ

Я родился в 1875-м году, когда после освободительных ре­форм правительство натягивало вожжи и надвигалась реакция. Освободительные реформы на деле не освободили огромную массу народа, и он продолжал оставаться тёмным, бедным, невежествен­ным и порабощённым.

В небольшой группе интеллигенции, состоящей из прогрес­сивной части дворянства и новых мелкобуржуазных элементов, сформировалась революционная оппозиция.

Замечательно, что ко второй половине XIX столетия в Рос­сии мы всё ещё наблюдаем резкую грань между народом и интелли­генцией. С одной стороны мрак и невежество, а с другой, как в пустыне, оазисы тонкой, высокой культуры с богатейшими библио­теками и самыми прогрессивными идеями.

Мой отец принадлежал к этой революционной оппозиции и, несмотря на то, что не занимал видного положения, он являлся личностью во многих отношениях выдающейся и замечательной.

Красота его личности зависела от необыкновенно гармони­ческого сочетания в нем высоко интеллектуальной и горячо эмотивной сторон натуры.

Он родился в Севастополе в семье морского врача, который в Крымскую кампанию плавал в эскадре Нахимова, а затем был главным врачом городских больниц на Украине (в Харькове, в Чернигове) и в Перми. Большая семья (два сына и три дочери) жила в трудных материальных условиях. Мой отец, Пётр-старший, окончил гимназию и уехал в Петербург, где поступил в Универ­ситет на естественный факультет, к которому в то время больше всего стремилась молодёжь. Между прочим, готовил его к экзамену Тарханов, впоследствии профессор физиологии.

Отец занимался химией и получил даже приглашение остаться при университете у профессора Бекетова, но он уехал в не­большое имение своей жены в Харьковской губернии, чтобы вести интенсивное хозяйство, а главным образом, пойти на помощь ос­вобождённому крестьянству.

По своему идеализму, по своему стремлению к прогрессу и справедливости он был типичным представителем революционной интеллигенции шестидесятых годов ("шестидесятники''), но в то же время он был совершенно индивидуален, не принадлежа ни к какой партии, ни к какой группировке. Он не был ни народо­вольцем, ни народником, ни социалистом-революционером. Но всю жизнь он был в оппозиции и против правительства и против религии, против мракобесия и невежества. Любовь к природе, любовь к людям, к их культуре отражались в нежной любви и к семье и к детям.

Влияние его на людей, особенно на молодёжь и на нас, де­тей, было огромное. Сейчас, ретроспективно, через 38 лет пос­ле его смерти, мне ясно

Отец – Пётр Петрович Кончаловский (1839 – 1904)

представляется его яркая, красочная личность, в течение 29-летнего моего с ним общения и мне не трудно дать его характеристику. Я даже чувствую, что я от не­го воспринял, и почему мне было легко двигаться по моему жиз­ненному пути, несмотря на внешние неблагоприятные условия и постоянные военные бури и внутренние потрясения, которые со­провождали и продолжают тревожить нашу жизнь.

Прежде всего, он учил нас развивать в себе две стороны человеческого духа: интеллект и сердце. И всё, что он делал, он делал с большим, горячим темпераментом и не преследовал никогда узких, практических целей.

Самое драгоценное в человеческой натуре – это уменье вы­бирать лучшее и отделять главное от второстепенного, освобож­дая огромное количество накопленного материала от мишуры и излишних подробностей. Эти детали часто мешают увидеть истинный абрис, настоящий контур или ведущий мотив предмета. Мне кажется, что если я приобрел  в своем мышлении эту, хоть в слабой степени, способность, то я её получил от отца. Он всегда стре­мился и знал всё лучшее, первосортное. На первых порах своей маленькой сознательной жизни мы уже знали, что первый поэт – Пушкин, первый музыкант – Бетховен, первый художник – Микельанджело. Буквари и первые книги для чтения у нас были первосортные, сказки Перро, Андресена, басни Крылова, “Хижина дяди Тома”, “Робизон Крузо” и так постепенно и последовательно перед нами проходили перлы мировой изящной литературы. При этом всегда полные, лучшие издания, а не искалеченные и искажённые, якобы для детей, издания Девриена и Вольфа.

Мы рано восприняли красоту описаний природы и человеческих столкновений в романах Вальтера Скотта и Фенимора Купера. Далее, с течением времени, несмотря на внешние трудности и толчкообразные приёмы воспитания, мы перешли к шедеврам русской и иностранной литературы. Сервентес, Диккенс, Элиот, Жорж Занд. К началу школьного периода, помнится, особенно нра­вился нам поэт Лермонтов – “Мцыри”, “Беглец”, “Три пальмы” и “Демон” мы знали наизусть. Пушкин победил несколько позднее. Отец заставлял нас не только заучивать множество стихов, но и устраивал домашние спектакли. Сначала мы изображали в лицах басни Крылова (Демьянова уха, Лжец и др.), а затем играли “Скупого рыцаря” и сцену в корчме из “Бориса Годунова”. Я играл старого рыцаря, а брат Пётр – Альберта, в корчме я играл Гришку Отрепьева, а Петя – Варлаама. Костюмы, грим и декорации, которые рисовал брат, создавали такую иллюзию и такую эмоцию, которые запечатлелись как нечто приятное и дорогое на всю жизнь. Интерес поддерживался тем, что в этих играх-занятиях серьёзное участие принимали взрослые, будучи не только зрите­лями, но переживая с нами все перипетии этого дела – читки, репетиции и пр. Дети всегда понимают больше, чем думают взрослые и рано ценят, если с ними не сюсюкают, а обращаются как с равными.

Вспоминаю таких друзей, из отцовских близких, особенно Марию Александровну Баловенскую, с которой мы охотно делились нашими детскими переживаниями, потому что она имела терпение вести с нами длинные беседы по поводу прочитанных книг и са­ма с таким же увлечением их перечитывала.

Защита хорошего, лучшего и критика плохого у отца всегда была горяча и беспощадна. С раннего детства мы были свидете­лями ежедневных, бесконечных разговоров и споров о литературе, об искусстве и о политике. Эти споры велись внутри самой семьи и с ежедневно посещающими нас в разное время дня друзьями и знакомыми. В этих спорах у него была какая-то потребность, и вел он речь всегда горячо и увлекательно, особенно вначале, под конец, вследствие утомления или упорства противника, он нередко терял хладнокровие и переходил на личности и спор иногда кончался небольшим скандалом. Гость, обиженный, брал шляпу и покидал арену. Нас это забавляло, и мы всегда считали, что отец прав и умеет кого надо хорошо разделать. Его способность победить сначала доводами, а потом, может быть, терпе­нием и громким голосом, производила на много лет на многих впечатление. Покойный народный комиссар по просвещению А.В. Луначарский, почти через сорк лет, встретив меня, вспомнил, как он юношей был у нас в доме, и сказал: “Ваш батюшка отделал меня в одном литературном споре”.

С нашим ростом, мы уже чаще начинаем слышать и другие имена – Жорж Занд, Руссо, Рабле, Данте, Виктор Гюго и даже с некоторыми купюрами “Декамерон” Боккаччо; из русских авто­ров тоже к поступлению в гимназию определился выбор – ранние произведения Толстого (Севастопольская оборона, “Казаки”, “Детство”, “Отрочество”), “Записки охотника” Тургенева, “Го­ре от ума" Грибоедова. Рано и с увлечением я читал “Былое и думы” и “Кто виноват” Герцена, роман Чернышевского “Что де­лать?”.

У нашего отца было не так много авторитетов, но они бы­ли несомненно мировые – настоящие классики литературы и ис­кусства. Наши детские уши рано услыхали эти мировые имена. Это не только таланты, но всегда протестанты, революционе­ры – Гёте, Шиллер, Шекспир, Бёрне, Белинский, Добролюбов. Ра­но мы узнали имя Чернышевского, который являлся бесспорным авторитетом для всех, и таких борцов как Желябов, Кибальчич, Перовская, Вера Фигнер. Их драматическая, полная героизма жизнь нас трогала и часто заставляла трепетать наши детские сердца и плакать в подушку по вечерам. Веру Фигнер мы ещё в дошкольном возрасте видели у себя, когда родители пря­тали её от жандармов. Теперь, когда мне уже на склоне дней моих пришлось её лечить, то она в теплых словах вспоминала это далекое время и нашу семью и всех детей, из которых младший был ещё на руках.

Я рано понял, таким образом, что главными качествами человеческой личности являются ум и сердце или гуманные чувства.

Отец облегчил для нас работу самую трудную, работу вы­бора или отбора самого лучшего. Писатели, с которыми мы знакомились, действительно были самыми крупными и всегда громко поднимающими свой голос против несправедливости, насилия и лжи. Отец терпеть не мог немцев и тут доходил до пристрастия. Гёте он не любил за его подобострастие к власть имущим и царедворство. Он даже по свойственному ему темпераменту не любил и немецкий язык, называл его собачьим. Он любил Гейне и Бёрне, но они были евреи. Когда ему говорили о философах и музыкан­тах, то он доказывал у великих людей не немецкое проис­хождение, например, Бетховен – голландец, даже Моцарт, по его мнению, не был немцем. Так он сильно чувствовал грубость немец­кой культуры и особенно любил тонкость и изящество романских народов, а впоследствии и англичан, но всё же на первом мес­те он ставил русских писателей и заставлял нас заучивать не только стихи, но и прозу, например Гоголя мы знали целыми страницами. Из украинских поэтов он высоко ставил Шевченко, хотя несколько иронически относился к самостоятельной культуре Украины.

Интерес к искусству с ранних лет у нас, детей, возник благодаря близкой дружбе нашей семьи с пианистом Виктором Александровичем Тихоцким, который часто бывал у нас и играл на рояли лучшие произведения великих композиторов. Он был учеником Гензельта, имел необыкновенное туше, и с ранних лет мы познакомились и с сонатами Бетховена, и с фугами Баха, и с рапсодиями Листа, и с ноктюрнами Шопена. Брат Пётр обнаружил способности к музыке, его учили, так же как и сестёр, а я не проявил этих способностей и скоро уроки бросил.

С театром мы также познакомились рано. Сначала сами устраивали домашние спектакли, а затем и нас водили в украинский театр. В то время в Харькове, где мы жили, начала свою деятельность украинская труппа Кропивницкого, и мы, дети, еще до школы видели их трогательные пьесы с украинскими песнями и плясками (“Назар Стодоля”, “Дай сердцу волю, заведе в неволю”, “Доки солнце взийде” и др.).

Отец был удивительно увлекающимся человеком. Он очень любил общество и всегда умел общаться с интересными и крупными людьми. Он вскоре вступил в дружбу со всей украинской труппой, и у нас, в качестве постоянных гостей, бывали и Кропивницкий, и Заньковецкая, Садовский, Саксаганский. Удивительно, что в этих вечерах и обедах мы, дети, всегда принимали активное учас­тие и таким образом заражались общим жизнерадостным настроением. Веселый юмор, остроумие беседующих оставляли большое впе­чатление на наши детские восприимчивые души.

Отец удивительно умел привлечь к себе в дом, в семью, всё самое лучшее и интересное. Люди к нему охотно шли, несмотря на бедность и скромность нашего жилища и постоянные материаль­ные затруднения семьи.

Я хорошо помню, как к нам приезжал по грязной, немощёной дороге в переулок в Харькове в нашу скромную квартиру скрипач Эжен Изаи, затем и пианистка Илона Эбеншуц. В дальней­шем, о чем я буду говорить позже, уже в московский период на­шей жизни, отец сблизил нашу семью с миром самых выдающихся русских художников. Так последовательно, широкой волной вли­валось благотворное влияние литературы и искусства всех родов на наши растущие, восприимчивые детские организмы.

Первые шесть лет моей жизни прошли в деревне в Старобельском уезде Харьковской губернии 1), в маленьком именьице “Иванов­ка", куда отец поехал хозяйничать. Здесь он тоже проявил свой­ственное его натуре увлечение, он пригласил англичанина, – какого-то Макдональда, – для налаживания интенсивного хозяй­ства. Нужно думать, что дело пошло неудачно, отчасти вследствие полной непрактичности отца, а отчасти от того хаоса, ко­торый был в деревне после освободительной реформы. Отец как идеалист с высоко гуманными настроениями, не мог быть эксплуа­татором и всегда был на стороне крестьян.

Я очень смутно помню этот период моей жизни. В уголках моей памяти сохранился большой сад, с протекающей в глубине его речкой, небольшой двухэтажный дом с наружной лестницей, по перилам которой мы скатывались и часто падали.

Неудача с ведением хозяйства заставила отца согласиться на баллотировку, и он вскоре был избран мировым судьей. Мы переехали в соседнее село Сватово, где помещалась его камера 2).

Как я сказал выше, отец окончил естественный факультет, но это не помешало ему очень скоро изучить право и он очень успешно начал свою судебную деятельность. Вскоре он стал популярным судьей в нашем округе. Крестьяне его обожали, а кулаки нена­видели. И вот скоро над нашей семьей разразилась катастрофа. Отец был в революционной оппозиции и всеми силами старался облегчить положение “освобождённых” крестьян. Дела он старал­ся решать в их пользу и горячо защищал их интересы. Понятно, что у него появились враги, и вдруг внезапно по доносу, его схва­тили и увезли. В то время уже началась реакция и для искорене­ния южно-русской крамолы в Харьков генерал-губернатором был назначен "либерал" Лорис-Меликов с большими полномочиями.

Недавно я получил письмо от какого-то гражданина, который был свидетелем сцены увоза моего отца. Он пишет, что отец с газетой сидел на берегу реки и собирался купаться. Вдруг подъезжает жандармская карета и увозит его, а на земле одино­ко остается одна газета. Я смутно помню ночью жандармские мун­диры со светлыми пуговицами, встревоженные лица матери и сес­тёр и как жандармы делали обыск, читали письма и отодвигали ящики в столах и комодах.

Отца скоро выслали в Холмогоры, на родину великого Ломо­носова, именьице отняли, и разорённая осиротевшая семья с шестью маленькими детьми в возке переехала в Харьков, где мы прожили восемь лет (1881-1889). Это путешествие в возке сохранилось в тайниках моей памяти, как что-то очень поэтичное и заманчи­вое, напоминающее цыганский табор.

Семье пришлось туго. Выручали друзья и знакомые, стали давать обеды, и таким образом кормилась эта ватага – старших три девочки и младших три мальчика. К концу года все, кроме меня, заболели тяжелым брюшным тифом, их поместили в больницу, и положение младшего брата и одной сестры стало угрожающим. Это дало повод матери хлопотать о возвращении отца для свида­ния о детьми. И вот через полтора года после ссылки вернулся отец, сначала как бы временно, а потом оставлен под надзор полиции. Генерал-губернатор Лорис-Меликов хлопотавшей жене сказал: “Я его возвращаю, хотя он такой вредный человек, что его следовало бы повесить”. Очевидно, болезнь детей совпала с некоторым ослаблением правительственного террора.

В ссылке отец по самоучителю изучил английский язык и приобрел новых и дорогих для нашей семьи друзей, бывших с ним вместе в ссылке – Яковенко и Черноярова. Благодаря знанию ан­глийского языка, он обогатил нашу литературу двумя первыми полными переводами – замечательными книгами – Даниеля Де­фо "Робинзон Крузо" и Джонатана Свифта "Путешествие Гулли­вера". До сих пор эти издания печатались в искажённом сокращённом виде, а великая сатира Свифта – только  в первых двух час­тях. До сих пор эти переводы считаются образцовыми.

Вспоминаю, с какой радостью наша семья встретила возвра­щение отца из ссылки. Сейчас мне трудно представить себе его внешний вид, так как его затеняют находящиеся у нас его порт­реты позднего периода, исполненные Серовым, Врубелем и дере­вянный бюст Конёнкова (последний напоминает, может быть, по величине шеи роденовского Бальзака). Но очень хорошо пред­ставляю его, высокого, с вьющимися большими волосами, с боро­дой, широким лбом, громким голосом, с раскатистым смехом, но­сящим по комнате на руках младшего брата Митю в одной рубашон­ке. С приездом отца жизнь наша стала интересней, с разнообраз­ными впечатлениями. Отец, имея юридические познания, приобре­тённые им самоучкой, когда он был мировым судьей, из-за мате­риальных нужд должен был взять место частного поверенного. Эта работа его не удовлетворяла, он часто разъезжал по мелким делам по уездным городам Харьковской губернии, и семья продол­жала терпеть нужду. За 8 лет нашей жизни в Харькове он несколь­ко раз менял свои занятия, но всегда стремился к литературе, книге, театру. Важным эпизодом этого периода моей жизни было открытие книжного магазина в компании с французом доктором Кервилли. Этот магазин скоро приобрел огромную популярность, всё самое интересное и новое, что только было в то время на книжном рынке, появилось в нем, и вся интеллигенция Харькова вошла в общение с нашими родителями и даже материальные дела пошли лучше. Но вскоре и до него добрались царские жандармы. Интел­лигенция того времени была очень революционной, и среди клиен­тов магазина было немало борцов из партии народовольцев. И вот неожиданно, магазин был опечатан и закрыт. Кервилли, как француз, был выслан во Францию, а заведующая магазином, жена отца – Виктория Тимофеевна, арестована.

Здесь я должен коснуться одной интимной, но чрезвычайно важной в смысле влияния на структуру моей личности, стороны семейной жизни моих родителей. Отец мой был женат на дочери мелкопоместного помещика Харьковской губернии – Виктории Тимофеевне Лойко (польско-украинского происхождения). Её небольшое имение, хотя и почти уже, может быть,  обесцененное ли­беральным хозяйством, было потеряно после ареста отца. У них было четверо детей – две дочери и два сына. Ещё когда моло­дые супруги жили в Петербурге, они приютили у себя бежавшую туда из Петрозаводска молодую девушку, Акилину Максимовну Кóпаневу. Она была дочерью заводского рабочего, из большой и бедной семьи. Она ушла из семьи с одной стороны от бедности, а с другой стороны из желания учиться и жить самостоятельно. Кончаловские её приютили, помогли ей на первых порах, и с ними же она уехала в деревню. Тогда у них была одна дочка Антонина, родившаяся в Петербурге в 1870 г. Акилина Максимовна приняла на себя заботы по уходу за ребёнком и в то же время занялась самообразованием и окунулась в интересную жизнь тог­дашней революционной интеллигенции Петербурга.

Горячие ссоры, идеализм 60-х годов, отказ от старых догм религии и общества, вера в прогресс, в свободу и справедливое счастье народа завлекали и сближали людей. Акилина Максимовна стала скоро близким и дорогим членом семьи. В деревне у Виктории Тимофеевны родилась вторая дочь Елена (в 1872 году), а в 1873 году у Акилины Максимовны родилась дочь Виктория, в 1876 году в феврале у Виктории Тимофеевны родился сын Пётр (те­перь известный художник), а 1-го октября 1875 года у Акилины Максимовны родился я. Последний сын – Дмитрий родился у Вик­тории Тимофеевны в 1878 году. Вот какой сложный переплёт по­лучился в семье. Удивительно, что семья не чувствовала от этого особого травматизма, и дети сохраняли нежную любовь к обеим матерям. Одну они называли "мама родная", а другую "ма­ма милинина", происшедшую от "моя милая". От кого же зависело создание этой тихой и благоприятной обстановки? Я думаю, что это всецело исходило от исключительно любящей и необыкновенной натуры Виктории Тимофеевны. Она была женщина высоко образован­ная, хотя получила домашнее воспитание. Но в то время помещики давали своим детям утончённое воспитание. Она не только гово­рила по-немецки и по-французски, но имела знакомство с евро­пейской литературой. Меня всегда поражали её свободные, ради­кальные взгляды и необыкновенная доброта. Она не делала ника­кой разницы между детьми, и я даже больше чувствовал на себе направленную на меня ласку и заботу. В разных мелких конфлик­тах между отцом и детьми она всегда горячо принимала сторону детей. Она чудесно, увлекательно рассказывала нам сказки, чи­тала вслух интересные книги, она обладала способностью писать письма, всегда длинные и литературно красиво оформленные. Когда я начал учиться, она часто мне помогала по французским и немецким переводам, и я поражался её широким знаниям и быстрой ориентировке. Трогательно она заботилась о моём здо­ровье, когда я прихварывал, будучи хилым мальчиком, боялись, вероятно, развития у меня туберкулёза. Помню, как Виктория Тимофеевна будила меня рано утром, чтобы дать мне чашку тёп­лого парного молока и потом я должен был опять заснуть. Врач считал именно такой способ питания полезным и необходимым.

Вспоминаю, как она давала мне есть яблоки, пронзённые во многих местах ржавыми гвоздями, на которых оставалась ржавчина  и она уговаривала их съедать по несколько штук. Врач также считал такой способ полезнее, чем назначать яблочное железо в порошках. Я не знаю, сумел ли я отплатить этой необыкновенной женщине за то добро, которое она мне принесла. Студентом я с большим рвением делал ей массаж, когда она бо­лела лумбаго и после перелома руки. Этот метод лечения она очень любила, а я получал нa ней свою первую медицинскую практику. Впоследствии она была моей самой любимой пациенткой, и она очень мне верила, несмотря нa то, что я был молод и не имел ещё авторитета. Когда я был уже женат, то в последний год её жизни она жила у нас, и я был постоянным куратором при её тя­жёлей болезни. И вот представить трудно, какое горе нас охва­тило, когда жандармы увезли в тюрьму эту женщину. Наше дет­ское воображение рисовало себе жуткие ужасы, тем более, что из книг и сказок мы представляли себе тюрьму каким-то страш­ным местом. Потрясающее впечатление оставило нa нас разрешённое свидание. Я как сейчас помню это зимнее утро, когда нас шестерых повезли на санках в тюрьму. В Харькове тогда были извозчики с санями и полостью и ваньки без полости с простой упряжкой. Ванька брал за конец 10 копеек. На таком ваньке мама милинина подвезла нас к тюрьме: остановились, не доезжая замка, прошли небольшое расстояние пешком и гурьбой проникли че­рез железные ворота в камеру смотрителя.

Мне было тогда 10 лет, я сейчас помню, что прежде всего меня поразил особый, специфический тюремный запах. По дороге мы встречали людей в кандалах, гремящих цепями, в сопровожде­нии двух солдат с ружьями. Помню, что по дороге на лестнице мы встретили друга нашей семьи, заключенного А.А. Тихоцкого (брата пианиста) в сопровождении двух солдат. Он приостановился, наклонился и каждого из нас обнял и поцеловал. Через не­сколько минут в комнату смотрителя два солдата привели нашу бедную маму. Все мы бросились к ней и громко заплакали. Cцена, по-видимому, была настолько трогательна, что старый смотритель, вероятно много видавший на своем веку, прослезился и потом усиленно сморкался. Но, слава богу, это заточение продолжалось недолго, через две недели она вернулась домой. Выяснилось, что у одного из арестованных был найден адрес книжного магазина и её фамилия.

Этот эпизод на всю жизнь ранил моё маленькое сердце и оставил на нём рубчик в виде постоянной ненависти к старому режиму. А мальчишки при недоразумениях и ссорах в наших играх стали нас величать острожниками и каторжниками.

Не знаю, какие обстоятельства принудили мою мать в последние недели беременности уехать рожать в Одессу. Таким об­разом, совершенно неожиданно родившись в Одессе, я стал одесситом. Воображаю, как трудно было моей бедной маме  родить в чужом городе и через две недели с грудным ребёнком возвра­щаться опять в деревню в Харьковскую губернию. Через 51 год я попал в Одессу и впервые сознательно увидел этот прекрасный город. Долго в моём паспорте значилось, что родом я из Одессы, но недавно я понял, что это несправедливо, проживши 60 лет в Москве и только две недели в Одессе, числиться одес­ситом, тем более, что большинство людей услышавши это, де­лали большие глаза и говорили: «Неужели Вы одессит?..» Тогда я в последнем паспорте, который мне дан без срока, т.е. до конца моей жизни, написал, что я родился в Москве.

Чувство к моей настоящей матери было особое, индивидуальноe, доходящее до эгоизма и ревности, приводившей иногда до капризов и даже скандалов. Помню, как при детских ссорах и травмах я искал у неё защиты и, находя её где-либо за работой в кухне или за шитьем, в слезах прижимался к её юбке. Присутствие её около себя я чувствовал даже по запаху, и я часто нюхал её подушку. Все мои детские большие травмы или болезни в моей памяти всегда и неизменно связаны с её заботливым  и беспокойным лицом и ласковым и участливым взглядом. Три болезни детства врезались в мою память: первая – травма головы, когда ещё в деревне я съезжал верхом на перилах наружной лест­ницы и свалился сверху; второй раз – в кухне, когда мама готови­ла для обедальщиков обеды, я бежал к ней с каким-то детским горем и на пороге ушиб себе подбородок о гвоздь, шрам от этой травмы не виден за бородой; и, наконец, в четвёртом классе гимназии я перенес тяжелую испанку в 1891 г. в её первую эпидемию, она тогда называлась инфлуэнцой. Лечил меня студент пятого курса Давид Яковлевич Дорф, впоследствии известный земский врач.*) Он же ре­петировал моего брата по латинскому языку и был нашим большим другом.

Около месяца я боролся с этой тяжелой болезнью, несколь­ко дней был без сознания и всегда днем и ночью чувствовал око­ло себя присутствие мамы. Помню её радостное лицо в день кри­зиса. В то время дисциплина в гимназии была очень суровая. Во мне рано проявилось в работе чувство долга и меня, только что оправившегося от болезни, привели в класс. У меня вид был настолько слабый и измождённый, что даже инспектор испугался и отправил меня домой.

_____________________________

*) В 1905 г. во время холерного съезда в большом зале Консер­ватории, он зычным голосом крикнул с эстрады: "Долой само­державие". Здание Консерватории было окружено казаками и Дорф выслан в Архангельск.

Я рос довольно робким и застенчивым мальчиком, в особен­ности по сравнению с Петей, который с детства отличался необык­новенно бойким и живым нравом. Я рано почувствовал какую-то странность и нелегальность моего положения. Это не оттого, что в семье ко мне хуже относились,  наоборот, отец меня почти никогда не наказывал, я своей детской душой чувствовал, что он, несмотря на свой горячий характер, со мной как-то сдерживался и за шалости всегда больше доставалось дру­гим братьям. Дети гораздо больше понимают, чем это думают взрослые. Например, вспоминаю, когда мне было 7-8 лет, мы жили в Харькове в каком-то немощёном переулке, в доме священ­ника. Семья последнего жила внизу, а мы наверху. У этого свя­щенника было два сына – Воля  и Серёжа, которые с нами играли, и я хорошо помню, бросали на меня сочувственные взгляды. И разговоры взрослых: – да, это тот самый мальчик, бедный, ему надо дать конфету, меня, смущённого, гладили по голове, и я чув­ствовал себя другим и несчастным и убегал. Это особенно остро я почувствовал, когда мы с братом Петром поступили в гимна­зию. В это время я уже был связан с ним узами той особенной нежной дружбы, которая бывает только у детей. Хотя он был на полгода моложе меня, но он был для меня во многом авторите­том, он был бойчее, сильнее, смелее и изобретательнее во всех шалостях и проделках. С раннего детства он был окружён толпой мальчишек, у которых он был коноводом, к нему стремились и его любили. Он был всегда весёлый, жизнерадостный и неутоми­мый в играх. Я его полюбил как брата очень сильно, параллель­но с этим появилось и другое чувство, которое бывает у роди­телей или нянек. Я постоянно за него беспокоился, если он куда-либо пропадал, я его звал домой, когда он чересчур увле­кался игрой, я волновался,  когда он гонял по крышам голубей и т.д.

И вот, когда мы поступили в гимназию, мой родной брат оказался Кончаловский, а я Кóпанев. Это продолжалось первые четыре года, и только в Москве вдруг мне переменили фамилию на Кончаловского. Я думаю, что следовало это сделать до гим­назии. Вероятно, это сделало из меня в первые годы моего дет­ства и юности робкого, застенчивого и нерешительного мальчика. Помню, как для меня было страшно войти в незнакомый  дом, помню, как я брата Петю проводил к ушному врачу, боялся войти с ним в квартиру и имел терпение дожидаться его на улице око­ло четырёх часов.

Отвечать уроки мешала мне эта робость. Я страшно волно­вался на экзаменах и выступлениях. Это сохранилось у меня на всю жизнь, и только в последние годы я приобрел уверенность и спокойствие.

Будучи тихим, застенчивым мальчиком, я в редких случаях устраивал капризы, непонятные, доходящие до сцен, чем ставил в затруднение родителей. Отец нередко во время своих поездок любил брать с собой кого-либо из детей. Этот приём воспитания нужно считать правильным, ибо ничто так не развивает и не рас­ширяет кругозора и не оставляет неизгладимых впечатлений на всю жизнь, как путешествие и перемена места. В этом отношении отец, несмотря на постоянную нужду, много сделал для развития нас, детей.

Вся семья жила общей, сплочённой жизнью, для нас, детей, была дорогá и интересна жизнь взрослых, а взрослые жили жизнью детей. И если последовательно по годам проследить нашу жизнь, то мы начали жить в деревне, потом в селе, потом в Харькове, откуда отец хотел извлечь всё, что там было лучшего, но ско­ро этот провинциальный город оказался узок, отец перевозит всю семью в Москву и создает там жизнь полнокровную, насыщен­ную культурными интересами. Далее он стремится к ещё лучшему и отправляет сначала дочерей, а потом и меня в центр мировой культуры – в Париж. Сам он попадает за границу уже после де­тей.

Возвращаюсь снова к моему детству. Вспоминаю как отец меня, моего младшего брата Петю, когда нам было не более шести-семи лет, с моей матерью взял в Херсон. Помню, как мы с отцом ку­пались в Днепре, любовались  природой, гуляли по городу и вдруг, не помню по какому поводу, я начал кричать и плакать, и этот припадок ничем не могли унять и я испортил своими ка­призами весь остаток дня.

Странно, что в первый период моей жизни я хотел быть девочкой и однажды устроил скандал в магазине, почему мне не купили шляпу с цветочками, как сестре Вите.

Наша детская жизнь в Харькове протекала привольно.

Жили мы на краю города в конце Сумской улицы, по дороге в Сокольники за ветеринарным институтом. Отец нанимал квартиры или с садом, или с большим двором. Много времени мы про­водили на воздухе, в играх и проказах, периодически предава­лись детским страстям, водили голубей, гоняли их по крышам, устраивали голубиную почту и собирали коллекцию турма­нов, палевых и пр. Пускали бумажного змея, в этом был особым мастером брат Пётр, который во всех играх был всегда первым.

Учение наше до гимназии шло толчкообразно. Сначала нас отдали в немецкую школу, но о ней у меня осталось впечатле­ние скорее отрицательное. Фребелевская система наглядного воспитания с пением глупых песенок и танцами, скульптура и живопись (я помню, меня заставляли лепить из глины морковку), всё это занимало много времени, но казалось неинтересным3). Отец скоро нас взял оттуда и стал приглашать к нам разных учителей.

Сначала была чистенькая немка - Альма Андреевна, которую мы (мы всегда учились с братом Петром, как однолетки) в грош не ставили и порядочно мучили своими шалостями.

Мы радовались, если изредка на урок приходил отец. У него был свой метод преподавания, с более широким охватом предметов. Припоминаю, что в арифметике он придавал главное значение тому, чтобы мы получили прежде всего общее понятие о числе, “счислении”. Для наглядности он принёс фунт орехов и долго и горячо объяснял нам наглядно первые понятия о числе, а мы сидели и хлопали ушами и глазели в окно на весеннее небо. В конце концов, он говорил: "Пошли вон, дураки!" Мы получали орехи и убегали в сад к свои играм и забавам.

Позднее, когда мы были в первом классе гимназии, отец при­шёл помогать приготовить урок по географии, более часа объяс­нял он нам об океанах и материках, мы с большим интересом слу­чали, и он был уверен, что мы отлично усвоили предмет. Каково же было его удивление, когда на другой день утром нам поставили по двойке. На этот раз отец назвал учителя болваном и хотел жало­ваться директору, но, разумеется, казённые гимназии требовали зурбрёжки мелких фактов, а не понятия предмета.

Другой учитель – Рябинин, был большой формалист и злой. Он у нас обедал и, по-видимому, за обед он нас учил.

Еда в нашей семье занимала большое место. С одной стороны, эти было время беседы и частых опоров по разным вопросам; за обедом кроме членов нашей семьи, всегда был кто-либо из друзей.

С другой стороны, отец любил покушать и, несмотря на по­стоянную нужду, стол у нас был превосходный и вкусный, и кухар­ка украинка была хорошая, да и моя мать много работала на кух­не. Для поддержания бюджета семьи, она имела обедальщиков, т.е. отпускала домашние обеды.

Когда, после первых порций малороссийского борща устанавли­валось хорошее настроение и отец начинал с нами шутить, Рябинин вынимал из бокового кармана тетрадку и говорил:

"Вот, Пётр Петрович, полюбуйтесь, как ваши сыновья пи­шут" и он показывал перечеркнутую волнообразной линией всю нашу письменную работу. Настроение сразу менялось, и мы полу­чали шумливую словесную нахлобучку.

Эти уроки нам ничего не давали, мы быстро развивались скорее от той свободной обстановки, близкой к природе, к лю­дям, в которой мы росли.

Самой яркой фигурой из наших учителей был Евгений Легидович Попов. Он только что окончил естественный факультет по химическому отделению, был насыщен материалистическими взгля­дами, очень любил природу и имел  поэтическую душу. Он был нашим учителем и другом. Он учил нас устраивать гер­барии и террариумы. Мы с ним целые дни бродили по окрест­ностям Харькова, собирали цветы, ящериц и даже развели змей – ужей, медянок и гадюк.

Так наглядно и интересно знакомил он нас с естественной историей. Он переводил и заставлял нас заучивать французские стихи (даже "Гаргантюа" Рабле). Он был очень талантливый че­ловек, но неуравновешенный, с большими странностями. Несмот­ря на свои огромные знания, он так и не устроил своей жизни. Впоследствии он из материализма ударился в религию и, став церковником, читал псалтырь у покойников. Я с ним встретился в Москве уже после империалистической войны в 1918 г., когда умер один наш друг, вернувшийся из германского плена. Какие-то старушки прислали его к нам читать псалтырь у покойника. Пос­ле этого он стал к нам ходить, но вскоре пришел ко мне ле­читься и я обнаружил у него сыпной тиф в полном разгаре, от него он и умер в больнице.

Третий учитель – Пётр  Алексеевич Розов был математик и реалист, он больше импонировал нам внешними формами – некото­рой    оригинальностью костюма, манерностью; он учил нас столяр­ничать, выпиливать лобзиком, клеить картонки, показывал вол­шебный фонарь. Мы его тоже любили, ибо он знал детский мир и с нами говорил всегда серьёзно.

Несмотря на то, что учение наше шло толчкообразно, не вполне планомерно и не в рамках официальной программы, мы с братом росли и развивались, набирая впечатлений и от природы и от окружающих нас людей. Общество детей состояло главным образом из уличных мальчишек, с которыми мы вели дружбу – элемент  больше пролетарский. Один мальчик, сын врача, Во­лодя Сыцянко, имел на нас некоторое влияние. Он был молчали­вый, замкнутый, много читал, имел пристрастие к оружию и по­роху. Он научил вас из детского пистонного пистолета сделать настоящий, провертеть дырочку из собачки в дуло. Дуло он набивал порохом и дробью. Однажды такой пистолет разорвался у меня в руке и сильно обжёг мою кисть.

Между прочим, он нас водил по трущобам и пещерам, где прятались разные несчастные нищие и жулики, по местному на­званию – "раклы". Мы их не боялись, и они на нас особого внимания не обращали, но эти прогулки возбуждали нашу фантазию.

Этот мальчик, между прочим, имел страсть бить беглых собак. У него были особые палки, которые  он ловко швырял, и ему доставляло удовольствие, когда раздавался визг.

Он же водил нас в анатомический театр и показывал трупы. Дома у него по вечерам мы забирались в тёмную комнату отца,  и всё это будило воображение и заполняло страхом и тре­вогой наши детские сердца.

Он же проектировал бегство в Америку, но последнее, к счастью, не осуществилось.

Нужно думать, что эмоциональная сторона натуры у  нас развивалась больше интеллектуальной. Мы были наивными, нo не злыми мальчиками. Например, к нам во двор начал ездить крестьянин из окрестной деревни, по-видимому, он воспользовался для ночлега нашим двором, кормил лошадку травой и мы этого мужичка очень полюбили, стали носить ему хлеба и другую еду и любили по вечерам сидеть у него в повозке. Впоследствии он стал таскать вещи, и родители его прогнали, к нашему большому горю.

Сестра отца, Мария Петровна, была замужем за доктором П.Ф. Одарченко, он был в Белгороде Курской губернии городовым врачом, у них была большая семья – наши двоюродные братья и одна сестра. На пасху или на рождество мы ездили друг к дру­гу в гости. Эти поездки в Белгород доставляли нам большое удовольствие. Они были связаны с большими праздничными развле­чениями – ёлками, а на пасху мы лазали по колокольням многих белгородских церквей и монастырей, где звонили в колокола.

Наши двоюродные братья Одарченко были несколько иного мира, у них внешне жизнь была богаче нашей, они были хорошо одеты, но внутренний мир их был значительно уже; всё же в то время мы были с ними дружны. Сам Пётр Филиппович был доволь­но колоритной фигурой. Он носил цилиндр, курил сигары, каждый вечер ходил в клуб играть в карты, в городе он имел большую практику и всегда ездил на парном извозчике. Детей он любил, но меня поразило, что он их по временам довольно хладнокров­но сёк. У нас дома этот метод, кроме легких шлепков при раз­дражении, никогда не применялся.

Пётр Филиппович был горячий, иногда мог, что называется, смазать по роже и неоднократно дрался на дуэли. В одну из на­ших поездок он обеим семьям с дуэлью доставил много волнения. Когда мы приехали однажды в Белгород, то застали тётку в сле­зах. Оказывается, мы попали накануне дуэли Петра Филипповича с одним офицером, с которым он поссорился в клубе из-за како­го-то пустяка. Он доказывал, что у них в клубе повар лучше, чем в офицерском собрании.

Помню, как мы, дети, наблюдали эти приготовления, как отец ходил в волнении по комнате, искал средство предупредить ката­строфу, мы видели, как дядя приготовлял пистолеты. Словом, празд­ник был не в праздник. На другой день папе удалось дело покончить миром, и в результате была попойка и общая радость.

Наши поездки в Белгород принесли нам и большие неприятно­сти. В одну из поездок мои братья заболели скарлатиной, один младший перенёс болезнь там и заразил двоюродную сестру Силь­вию, которая умерла от этой болезни, а брат Пётр заболел в Харькове очень тяжело, с осложнениями на уши. Болезнь у него протекала очень тяжело, я помню, как отец буквально потерял го­лову. Он проболел полгода и всё-таки выздоровел, но с резким ослаблением слуха.

Меня не могли отделить, и всё же я не заболел. Болезнь брата на мою детскую душу произвела большое впечатление. После его болезни у меня появилась новая, постоянно тревожившая забо­та, именно, помочь ему в учении. Мы уже были в первом классе гим­назии, и в первую четверть он был выше меня по успехам. Пришёл он в класс уже постом, очень много пропустив, и с очень понижен­ным слухом. Я больше стал беспокоиться за него, чем за себя и он принял пассивное положение и стал вполне полагаться на меня. Все наши письменные работы стали тождественными. Он списывал все дословно.

Разумеется, учителя скоро это обнаружили и его от меня отсадили. Тут для меня начались мучения, я стал изощряться на разные штуки, чтобы ему помочь; однажды бросил ему записку с переводом текста, которую учитель ловко поймал. Но всё-таки, несмотря на это, мы оба благополучно перешли во второй класс, и я даже с похвальным листом, хотя при этих постоянных тревогах и заботах, я сам не успевал как следует работать.

Следующий год продолжалось то же самое. Собственно, здесь была допущена ошибка, и Пете надо было остаться в первом классе на второй год. Тогда бы он пошел по дороге учения более самостоя­тельно. Но у нас была такая близость и дружба, что жаль было нас разъединять и только в Москве, уже в пятом классе он от меня от­стал, но об этом я скажу позже.

Я ничего не сказал о других членах семьи, между тем мы жи­ли очень дружно, и взаимная любовь нас связывала и в далеком дет­стве и всю дальнейшую жизнь. Нужно признаться, что младшего бра­та в то, ещё догимназическое время, мы обижали, он был на три го­да моложе и был маленький. Мы его называли "малюком" и часто да­же от него убегали. Сначала он от нас отставал, но незаметно он стал нас догонять и даже перегонять в развитии. Маленьким он бо­лел глазами, по-видимому, у него был кератит на почве золотухи. Лечил его знаменитый харьковский окулист Гиршман. Помню, как он сидел на маленьком стульчике в тёмной комнате с зеленым зонтиком на лбу и часто горько плакал. Но читать он научился раньше нас, около четырёх лет. Рисовать он начал тоже раньше Пети, он замечатель­но рисовал лошадей и очень рано стал иллюстрировать читаемые им книги, романы Вальтер Скотта и Купера.

Добрым гением всей нашей семьи была старшая сестра Антони­на, которую мы звали Ниной. Она была старше всех и в ней порази­тельным образом сочеталась внешняя и внутренняя красота. Она бы­ла небольшого роста, с изящной фигурой. В ее лице поражали своей красотой ясные, светящиеся глаза, прелестный рот и приятная, лас­ковая улыбка. Её буквально все обожали, и у нее была масса друзей. Она сама стремилась к  бедным и обездоленным. Помню, что у нее было много друзей среди подруг евреек и она их прятала от погро­мов.

После окончания гимназии у неё рано проявилось стремление к театру и она стала мечтать быть актрисой.

К театру в нашей семье  было очень серьезное отношение. Отец много рассказывал об игре знаменитых актеров его време­ни: Мочалова, Каратыгина, певца Тамберлика и др.

Братья – Дмитрий (слева; 1878 – 1952) и Пётр (справа; 1876 –1956)

Я помню, что когда приезжали знаменитые трагики: Сальвини, Поссарт, Росси, то вся семья принималась за Шекспира, пе­речитывала его великие трагедии, и ходили на спектакли, обсуждая каждую деталь их игры. Нина решила ехать в Петербург и там она поступила в театральную школу. Её первые шаги сулили ей боль­шие успехи на этом поприще, но это оказалось для неё и роковым шагом. В Петербурге она начала хворать и к концу года вернулась домой резко изменившаяся. Начался тяжелый легочный процесс. Её начали лечить, но безуспешно. Она быстро таяла. Я помню, как приезжал знаменитый харьковский врач Франковский и его визит оставил на всех очень тяжёлое впечатление. Нас прежде всего по­разила его внешность: у него на голове были, как у женщины, за­плетённые косички.

Сестра Антонина (1870 – 1888)

Он довольно холодно заявил, что положение очень тяжёлое, почти безнадёжное. Этот приговор показался очень суровым, и мне теперь стало так понятно озлобление и колкие слова по отношению к медицине наших писателей – Толстого и Достоевского, когда де­ло касается близкого и любимого человека, а медицина беспомощна и её служители становятся неприятны. Нашу бедную сестру Виктория Тимофеевна и отец повезли на кумыс, в лечебницу знаменитого Каррика, нашлись люди, которые в этом деле пришли на помощь. Несколь­ко месяцев она там провела и там же кончила свои дни. Как тяжело вся наша семья переживала это тяжёлое горе. Хорошо помню, как мы встретили ехавшую с вокзала на извозчике Викторию Тимофеевну, но уже без Нины. Долго все мы переживали эту потерю.

Я особенно видел, как страдал отец. Он резко изменился, и помню, в течение всего года он был грустен и вздыхал.

Это было в 1888  г. и на этом оканчивается харьковский период нашей жизни, отец решил всю семью перевозить в Москву. В Харькове стало душно, скучно и неинтересно.

А всё же жизнь там нашего раннего детства вспоминается, как привольная, не стеснённая никакими рамками.

Мы были предоставлены сами себе, без нянек и гувернанток, гоняли по улицам, больше в обществе простых мальчишек. Сами мы тоже были на них похожи по своей простой одежде и часто грязным рукам и физиономиям. Но с внутренней стороны мы были чище, прав­дивее и проще. Дурные поступки больше исходили от уроков более чистеньких детей, тех же белгородских двоюродных братьев.

Помню, как они, приезжая в Харьков, таскали орехи и сла­дости в лавочках и однажды, незаметно для продавщицы – детские фейерверки.

Все наши сёстры были старше нас, и от них шло смягчающее благотворное влияние на наш нрав. До отъезда Нины в Петербург она пользовалась среди нас особо нежной любовью и неизменным авторитетом. Она была всегда нашей заступницей во всех конфлик­тах и недоразумениях. У неё была масса поклонников, и от нас не ускользало то, что все наши учителя были безнадёжно в неё влюбле­ны. Поэтому мы её так охотно выбирали суперарбитром наших колли­зий с учителями. Позднее на её место стали другие сёстры и их подруга Вера Баловенская, которая в нашей семье жила как родная сестра.

Они рано были окружены толпой молодёжи, от которой к нам перепадали различные развлечения и удовольствия. Отец очень лю­бил театр, и нас очень рано начали водить и в театр и в цирк. Впе­чатления от виденных спектаклей до сих пор приятно тревожат моё воображение. Кроме малороссийских пьес, о которых я говорил, особенно врезались в мою память "Ревизор" и "Женитьба" Гоголя.

Последнюю пьесу в любительском спектакле изображали наши родители и близкие знакомые. Папа играл Кочкарёва, Виктория Ти­мофеевна – сваху, Скуба – Яичницу, его жена – Агафью Тихоновну, наш учитель Попов – Жевакина, Дмоховский (друг нашей семьи) – Подколесина. Из всех он оказался прекрасным исполнителем, впо­следствии стал известным актёром (Михайлов). Спектакль этот оставил у меня неизгладимое впечатление. Воспитательная польза для детей от этих спектаклей неоспорима. Пусть игра далеко не ­совершенна и даже плоха, но мы, прежде всего, навсегда наизусть запомнили текст Гоголевских шедевров.

Нас забавляло всё: и наклеенные бороды исполнителей, и их грим. Тогда все мужчины носили бороды, и для спектакля решил об­рить бороду только один Дмоховский, он и стал действительно пос­ле этого спектакля актёром. Отец играл плохо, он брал зарази­тельным хохотом и размашистыми движениями.

"Ревизора" играли настоящие актёры, и их игра производила на меня большое впечатление. Нас водили даже в оперетту. Послед­няя в то время не имела характера того пошлого пошиба, который она приобрела потом. На этой сцене тогда подвизался знаменитый комик Родон и его жена Бельская.

Родон был замечательным актёром и в своих куплетах часто позволял себе смелые выходки, направленные против царского ре­жима и, под видом шутки, издевался над  царями и правителями. Таким образом, оперетта была одним из жанров революционной про­паганды.

Родон был дружен с отцом и являлся очень остроумным собе­седником. Много позднее, в Москве, когда я был уже молодым вра­чом, отец привёл меня к нему в гостиницу у Александровского сада, где он в скромном номере умирал от рака желудка и тогда, поблек­ший и похудевший, он производил какое-то благородное впечатление, и казалось странным, что этот серьёзный человек пел каскадные песенки. Впрочем, комики в жизни всегда по большей части серьёз­ные люди. Я помню, такое же впечатление глубоко сосредоточенного и серьёзного человека произвел на меня и наш знаменитый актер Давыдов, когда я явился к нему в качестве врача.

Поразительно, что у всех талантливых людей, независимо от их специальности, есть что-то одно общее, чарующее, что их сбли­жает, и что к ним привлекает. Будь это актер, художник, врач или писатель, это именно та эмотивная сторона, которая придаёт темпе­рамент и которая присуща таланту.

Отец мой не имел никакой специальности, но у него тоже было это "нечто", что, как я сказал, свойственно таланту. Это и влекло к нему людей и делало жизнь нашей семьи столь полнокровной, заман­чивой, а для растущих восприимчивых детских организмов, особенно полезной.

Отец понимал, что понять красоту мира только по книжкам труд­но, необходимы для дополнения и зрительные впечатления. Чтобы ви­деть мир во всех его красотах – полезно путешествовать, посещать новые места. Если это невозможно, делать прогулки, менять мес­та. Между прочим, отец не любил долго жить на одной квартире, и мы почти ежегодно переезжали на новое место, так было и в дальней­шем – в Москве.

Театр, конечно, давал много зрительных впечатлений, поэтому он и имел на меня такое большое влияние с ранних лет. Я думаю, что теперь, когда я читаю лекции, у меня всегда есть стремление устроить известную мизансцену. Я обращаю внимание на внешность больного и все его ресурсы, которые могут броситься в глаза и произвести впечатление на слушателей. Я ищу в анамнезе черты как бы чеховского рассказа, я выбираю куратора с хорошим голосом или ординатора, умеющего сообщать факты. Сначала делаю репети­цию всей сцены у меня в кабинете, а затем выходим в аудиторию с точным распределением ролей. Тогда получается тот ансамбль, кото­рый облегчает запоминание скучной медицинской материи. Может быть, эта театральность лекций навеяна мне ещё детскими впечатле­ниями от театра.

Родители наши не были религиозными людьми, наоборот, была оппозиция против попов и всего православно-самодержавного куль­та. Но мы, неизвестно кем наученные, богу молились перед сном, в тёмной комнате, чтобы никто не видел, и очень обижались, если кто-либо поднимал нас на смех, когда мы клали земные поклоны. Но праздники культа отец очень любил и всегда устраивал нам замеча­тельные ёлки с сюрпризами, подарками и играми. И даже в этом всё было первый сорт – и огромное красивое дерево, и бесконечные при­готовления, которые нас очень занимали.

Мы сами клеили картонажи, золотили орехи, убирали ёлку и пр. В сочельник непременно готовили кутью и узвар, пироги и украин­ские жареные колбасы. В церковь отец не ходил, но в пасхальную ночь ходил с нами в Кремль, и здесь его интересовала внешне кра­сивая театральная обстановка этого зрелища.

Одно обстоятельство в харьковский период моей жизни несколь­ко травмировало мою детскую психику. Это разлука с матерью. Периодами на довольно большие сроки она уходила из дома и служила в качестве бонны у чужих людей. Вызвано это было, может быть, тя­желым материальным положением семьи, а может быть и другими пси­хологическими или интимными причинами. Я ходил её урывками наве­щать и всегда страдал, то ли от ревности к чужим детям, а больше от зависимости от этих посторонних хозяев. Её, конечно, очень эк­сплуатировали и отнимали от меня. Так она жила у Н.А. Леонидовой, там у неё на руках умерла Дадочка – дочка Н.А. и сколько она перенесла чужого горя. В Москве много лет она жила у Христиановича. Это продолжалось до тех пор, пока я не стал на собственные ноги.

В гимназии меня с Петей отдали в первый класс в 1886 г. Это была классическая 3-я гимназия, только что обновленная реакционной толстовской реформой. С первого класса преподавался латинский язык, а с третьего – греческий.

Телесных наказаний уже не было, но существовал карцер, ко­торый помещался в раздевальне и почти каждый день мы видели, ухо­дя после уроков, сидящего там у решетки окна провинившегося уче­ника. Должно быть, это наказание не исправляло, потому что чаще всего оттуда выглядывала одна и та же физиономия. Иногда приходилось видеть, как надзиратель тащил по коридору за шиворот в карцер упирающегося гимназиста.

Директор гимназии был франтоватый Белицкий, с накрашенны­ми чёрными усами, во фраке с иголочки. Вообще все учителя были во фраках с металлическими пуговицами и в чистом накрахмаленном белье. Инспектор Алексеев был полный и на вид очень суровый, бри­тый старик, но по душе добрый человек. Он очень полюбил моего брата Петю; всё же его очень боялись, когда он возглашал своим могучим голосом “по классам”. Он имел пристрастие к Баxycy, и после этого приходил в гимназию в синих очках. Преподавал он рус­ский язык и очень хорошо.

Выдающихся учителей не было. Большинство из них были чинов­ники,  они аккуратно исправляли наши тетради и ставили балы по пятибальной системе, причем иногда отметки снабжались плюсом или минусом; особенно обидной была отметка 2 с плюсом, ибо плюс не делал её переводной.

Особенный переполох вызвал во всей гимназии приезд министра народного просвещения Делянова. Задолго до этого к его приезду стали готовиться.

Большим затруднением для наших родителей было требование начальства пошить парадные мундиры с металлическими пуговицами. Моя мама нас сама обшивала, и мы носили простые курточки из серого дешёвого сукна. Помню, что выручил еврей портной, давший нам мундирчики на прокат. Меня поразило, как изменилось начальство, директор потерял свой важный вид и подобострастно склонялся перед министром, учителя стояли сконфуженные и красные. Мы же, дети, веселились и особенного страха не испытывали, нас до этого учили по военному выкрикивать ему приветствие. Министр ходил по урокам, задавал вопросы, и его посещение обошлось благополучно, никого не выгнали и он, по-видимому, остался доволен.

Я уже писал о том, сколько волнений и забот доставлял мне мой брат Петя. Несмотря на то, что в предметах он вполне положил­ся на мои плечи, в рисовании он заметно преуспевал и сразу был отмечен учителем рисования и чистописания как лучший рисовальщик. Помню, что первая картина, написанная им масляными краска­ми, была Дарьяльское ущелье. Кавказские мотивы были навеяны Лер­монтовым, которого мы уже тогда обожали.

Кроме гимназии брат посещал ещё рисовальную школу Раевской.

В Харькове мы проучились три года, и в 1889 г. переехали в Москву. Сначала отец поехал один. В Москве жил его брат Николай Петрович. Он служил на маленьких ролях в типографии Кушнарёва и, кроме того, судебным репортёром в газете “Новости дня”. Отец в это время бросил службу частного поверенного и больше занимался литературным трудом, переменив многие амплуа. Одно время он в Харь­кове держал оперетточный театр. Но любовь к литературе, знание язы­ков обратило его к этому любимому делу. Через Николая Петровича он на первое время устроился в типографии Кушнарёва по изданию изящной литературы, и здесь скоро развернулись широко его способности.

Он задумал издание нескольких классических книг: “Робинзон Крузо” Даниэля Дефо, “Гулливер” Свифта, “Новая  Элоиза” Руссо, арабские сказки "Тысяча и одна ночь”  и др. Всё это начало выхо­дить в свет. Наконец, в 1891 году издал юбилейное иллюстрированное издание Лермонтова. Но об этом событии я буду говорить особо.

Из харьковских впечатлений я забыл упомянуть о двух важных обстоятельствах: приезде из Петрозаводска сестры моей матери – Аню­ты, которую мы тогда называли Аннушкой, и которая впоследствии для всех нас стала близким и дорогим человеком. Она была почти девоч­ка и тоже из далекой северной провинции стремилась к центру. Она была поразительно похожа на мою мать, только полнее её. Она не­долго погостила у нас, занималась шитьём и искала себе работу. Долгое время она перебивалась, но, наконец, в качестве воспитательницы сына министра Гирса, уехала на несколько лет в Персию, в Те­геран. Оттуда она вернулась, когда мы уже жили в Москве, и вскоре она получила очень хорошее место управляющей прекрасным имением Рукавишникова под Петербургом нa Сиверской 4), где она прожила до самой революции. В далънейшем с Сивсрской и этим местечком у нас связано очень много воспоминаний и дорогих впечатлений до самого конца её в нём работы, но к этому ещё придётся вернуться. Первые впечатления о ней у меня самые приятные. Я помню, что она была слишком молода для того, чтобы я считал её тетушкой, скорее она была как бы нашей старшей сестрой. Mы друг друга поддразнивали, и уже тогда, в то далёкое время, ещё до гимназии, когда она меня спрашивала – кем ты будешь? – я болтал, что буду зубным вра­чом, причём основанием, по моему мнению, было практическое сооб­ражение – вырву зyб, говорил я, – и получу рубль.

Другое событие – это поездка наша летом в Днепровско-Бугский лиман близь Николаева, в имение Милорадовича. Управляющим этим имением был Алексей Васильевич Скуба, друг наших родителей. Его жена, Серафима Терентьевна, была очень дружна со старшей се­строй Ниной и пригласила её гостить к себе на лето. Это было боль­шое имение с конным заводом, полями и баштанами.

Так как младший брат Митя был болезненный мальчик, Нина решила нанять в деревне для нас комнату и нас, детей, с моей ма­мой отправили на лиман. Там мы с большой пользой для здоровья провели лето, купались в лимане, и я набрался массой впечатлений от привольной жизни в степи с красочной южной природой. Баштаны с арбузами и дынями, подсолнечные поля, ветряные мельницы, ловля рыбы, купанье, верховая езда на маленьких пони, прогулки и пикни­ки – всё это держится до сих пор в укромных уголках моей памяти как сладкий сон, который, увы, наяву уже никогда не повторится. У меня сохранилось письмо, которое я писал оттуда папе в Харьков, оно мне кажется сейчас наивно глупым, но оно отражает детские впечатления и наполнено любовью ко всем членам нашей многочислен­ной семьи.

В то время коноводом в семье была Нина и она влияла своей любящей душой на всех нас. Она же с нами занималась по русскому языку и арифметике, и, несмотря на все соблазны летней природы, мы её слушались.

Я уже говорил, что наше воспитание и учение шло без осо­бого плана, часто толчками, иногда и с паузами, нередко мы были  предоставлены самим себе, ибо усмотреть за всей нашей ватагой, при скудных средствах семьи, было физически невозможно. Снаружи мы, может быть, были похожи на уличных мальчишек, но дурных ка­честв в нас не было. Мы нежно любили друг друга и на всю жизнь эта взаимная дружба и, как я впоследствии говорил, спайка, оста­лась у нас и перешла к нашим детям.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Мне было тринадцать лет, когда весной, после экзаменов, при переходе в четвёртый класс, я с братом Петром вдвоем одни выеха­ли из Харькова в Москву. Ехали в третьем классе без большого коли­чества вещей, путешествие это доставило нам большое удовольст­вие. Прежде всего, мы ехали одни и чувствовали себя самостоя­тельными и взрослыми, а кроме того манил к себе новый древний город с его интересными памятниками и достопримечательностями.

Дорога прошла благополучно, несмотря на то, что мой брат пошаливал, выбегал на станциях, и я волновался, что он где-ни­будь останется. В Москве на Курском вокзале нас встретил отец, и Москва нас сразу оглушила своим шумом и звуками.

При выходе с вокзала на нас набросились целые толпы из­возчиков в синих халатах, совали в руки металлические номера и предлагали свои услуги. С Курского вокзала отец нас повёз прямо на Брестский вокзал 1), чтобы ехать в Кунцево 2), где в дерев­не Давыдково 3) он снял дачу. В Москве у него квартиры ещё не бы­ло. Мостовые в Москве были повсюду булыжные, асфальт был толь­ко в Петровских линиях, резиновых шин не было, извозчиков было 30-40 тысяч, да кроме того, огромное количество ломовиков. Поэтому на улицах был такой шум, что невозможно было разгова­ривать, Другое, что тогда обратило на себя моё внимание, это большое количество трактиров с синими вывесками и белыми бук­вами, почти в каждом доме.

В Давыдкове это была собственно не дача, а деревенская изба на лужайке перед речкой Сетунь, крестьянки Пискуновой. В моём воображении это местечко представлялось прелестным. В соседнем имении барона Кнопа, Волынском, речка Сетунь была за­пружена плотиной, так что она была гораздо шире и полноводнее, чем теперь. Она живописно извивалась, и берега её были покрыты лесом вперемежку с лужайками. На реке было много белых и жёл­тых кувшинок, было много купален, а мы с отцом купались в от­крытом месте. Кроме того, он взял на прокат в полное наше рас­поряжение лодку, таким образом мы целые дни проводили на реке. Сколько приятных часов мы там пережили! И удили рыбу, и купа­лись с прыганьем в воду и ныряньем. И в этом спорте всегда первое место занимал брат Петя.

Отец любил устраивать с нами прогулки пешком по окрест­ным местам. Часто мы ходили в Волынское, откуда из беседки лю­бовались видом на Москву с золотыми куполами её многочисленных  церквей и Храма Спасителя 4).

Отец рассказывал нам историю этого города, мы ходили с ним на Поклонную гору и в Кутузовскую избу, и всё это сопровож­далось рассказами о Бородине, Наполеоне и проч.

Отец очень любил Кунцевский парк с его вековыми деревьями, оврагами и живописным берегом Москвы-реки. В то время это мес­то было еще мало заселённое, я уже читал тогда "Накануне" Тургенева и это придавало ещё большую поэтичность этим мес­там. В дальнейшем мы ещё несколько лет подряд жили на даче в Давыдкове и постепенно погружались в дачную жизнь с её развле­чениями, игрой в крокет, который тогда был в моде. Играли де­ти и взрослые, часто со спорами и даже ссорами.

Припоминаю одну нашу прогулку на Воробьевы горы 5) из Да­выдкова пешком, большой компанией. На Воробьевых горах было множество вишнёвых садов – это было любимое место москвичей. Там, в маленьких садиках на берегу Москвы-реки крестьяне ста­вили самовары, продавали молоко, яйца, вишни и за умеренную плату можно было устроить пикник. Мы бегали к реке и любова­лись панорамой Москвы. Там был ресторан Крынкина, в который приезжали любоваться Москвой не только москвичи, но и иностран­цы. Но в то время нас ещё в ресторан не водили, да и дорого бы­ло для скромного бюджета нашей семьи. Помню, как во время этого пикника нас застала в поле страшная гроза (воробьиная ночь). Мы совершенно измокли и были очень напуганы страшным ударом грома, но какое удовольствие мы получили, когда пришлось ночевать у крестьян в деревне на сеновале и уже в ясное, чудное ут­ро с восходом солнца вернулись в Давыдково на дачу. На всю жизнь остаются эти безвозвратные впечатления детства.

Лето пролетело быстро, и 16 августа мы должны были явить­ся на уроки в московскую гимназию. Отец определил нас в 3-ю гимназию, которая помещается на Лубянке в доме, в котором жил князь Пожарский.

Это был обширный двухэтажный особняк с большим двором и перед ним был тенистый сад. На улице, на ограде висел образ с лампадой, и была мемориальная доска с именем Пожарского. Дирек­тор гимназии Лукиан Осипович Лавровский, довольно приличный человек, умел внушить к себе уважение и расположение детей. Большинство учителей были чиновники, из которых некоторые злые, а другие добродушные. Из всех учителей выделялись двое: учитель физики и математики Минин и учитель словесности Шенрок.

В.П. Минин серьёзно и просто рассказывал нам о явлениях природы, у него была лекционная система, что приучало детей к вниманию и, хотя он не был строгим, у него всегда сидели тихо. Как-то он моего брата Петра позвал домой и на другой день брат в восторге рассказывал, что он его очень ласково принял и даже угостил красным вином. Такое обращение наших официальных начальников было совершенно необычно. В тот же год мой брат, тогда уже юный художник, написал его портрет.

 Шенрок был очень странный человек. Помню, на первом уроке он нам показался очень комичным, и мы не могли удержаться от смеха, когда он громким голосом, с исступлённым видом рассказывал нам о Загоскине.

Он был известным биографом Гоголя и дал нам много интересных очерков по русской литературе. Он очень внимательно читал и разбирал наши сочинения, так что он, несомненно, внушил нам интерес и любовь к русскому слову. Самое неприятное впечатление оставили на меня Смирнов и Северов.

Смирнов преподавал историю и географию очень скучно, историю мы учили по краткому, тогда обязательному учебнику Ило­вайского, он требовал зубрежки мелких фактов, а общего пред­ставления жизни народов мы не получали. Рассказывал  он скуч­но и монотонно, но отличался большой строгостью, любил поймать ученика и держать его в великом страхе и до сих пор я ещё иногда вижу его во сне, провалившего меня на экзамене.

Северов пользовался приемами шпиона и явно подлизывался к тем ученикам, родители которых занимали по тогдашним поня­тиям видное положение. В некоторых учениках он предчувствовал будущую высокую чиновную карьеру. Например, был у меня това­рищ Тверской, у которого ещё мальчиком была осанка прокурора и, действительно, впоследствии он стал не только прокурором, но и Саратовским губернатором. Так Северов был к нему особен­но снисходителен, зато придирался к нам, к пролетариям, даже с родителями революционерами.

Другие учителя были довольно безобидные и добросовестно выполняли скучную программу классической гимназии.

Учиться мне не было трудно, дома за меня не беспокои­лись, но мне мешала необыкновенная застенчивость, и для меня было истинным мучением выходить к доске и особенно отвечать на экзаменах. Эта робость мешала мне быть в числе первых, однако я благополучно переходил из класса в класс и в 1894 году окончил гимназию. В дипломе мою характеристику формулировали такой фразой: – успехи и прилежание равномерно направлены на все предметы гимназического курса – так что мои педагоги не отметили у меня особой избирательной склонности ни к какой науке.

Нужно сказать, что на развитие детей оказывают влияние не только родители и учителя, но не меньше действуют на них сами дети. Друг у друга они учатся и хорошему и дурному. В дальнейшей своей деятельности я убедился в этом и в клиниче­ской жизни. Ведь в клинике большая семья врачей (нередко до сорока человек) с разными индивидуальностями и тенденциями, с ин­тересами, направленными в те или иные отделы нашего сложного знания. В результате этого один врач знает лучше лабораторию, другой – какой-либо инструментальный метод, третий больше ра­ботает с книгой и проявляет любовь к литературе. Таким обра­зом, в таком коллективе легко получить сведения при встречах и разговорах по многим вопросам. Не говоря о том, что сорев­нование и стремление продвинуться вперед всегда активизирует эту работу.

В школе завязывается и первая дружба, которая также бла­готворно влияет на обе стороны человеческого духа – на чувст­ва и на интеллект. Первая, самая нежная моя дружба относится к брату Пете, о чём я уже говорил. В нем проявились элементы одарённости и таланта, изобретательность в проделках, необык­новенная живость и весёлый нрав привлекали к нему товарищей и он всегда был окружён толпой мальчишек и друзей. Впослед­ствии успех этот распространился на него и со стороны прекрасного пола, девицы и барышни из всей нашей компании всегда предпочитали его нам и перед ним всегда пасовали, но никог­да я на него не обижался. Скоро у меня появились и другие друзья. Первым был Ефимов. Он жил в пансионе-приюте Москов­ского Дворянства, который помещался в доме Благородного Соб­рания (где теперь Дом Союзов) в переулке против электрической станции. Он был сын бедных помещиков Орловской губернии и его, как сироту, поместили в этот приют. Кормили в этом приюте не­важно или аппетит у Ефимова был велик, но ещё с самого начала нашей дружбы я ему уступал половину своего завтрака.

Он в первые годы учился плохо и дважды оставался на вто­рой год. Когда я с ним впервые встретился в четвёртом классе, он был второгодником, опомнился и учился хорошо. Он был совсем из другой среды и совершенно других, самых консерва­тивных взглядов, что не помешало нашей дружбе. Его за солид­ность называли дедом, меня женой Ефимова. На воскресения его отпускали к нам, так как в Москве у него не было ни родных, ни знакомых. Так как он был старше нас и имел солидный вид, то он принял на себя роль ментора и поучал нас правилам жизни. В известной степени он своими трезвыми, практическими взгля­дами ослаблял мою наивность и идеализм. Он советовал мне – если ты не знаешь уроков, то перед гимназией заходи в часовню и помолись Богу, тогда учитель не вызовет.

Я помню, что мы часто забегали в часовню на Сухаревой башне 6), чтобы помолиться перед уроками.

Ефимов сделался как бы членом нашей семьи, ездил к нам на дачу в Давыдково. Эти поездки мы часто совершали прямо после уроков. На Брестском вокзале нередко приходилось подол­гу ждать поезда. Здесь мы наблюдали разные, запечатлевающиеся в моей памяти сцены. Например, отправка партии арестантов в специальной одежде, в кандалах, с бледными лицами, прощание их с родными и сочувствие народа и простых людей, совавших им разную снедь и медные деньги. На нас особое впечатление произвели политические. Эти были в своей одежде и их карауль­ный вызывал криком – "политические, вперёд". На наши детские сердца, пережившие и обыск, и ссылку, и арест родителей, эти сцены производили очень тяжёлое впечатление и вызывали в душе протест и возмущение.

Один раз тот же брат Петя доставил мне на этом вокзале большое волнение. В то время мы увлекались рыбной ловлей, ло­вили на донку, для чего требовался на удочке груз. На перроне стоял товарный поезд, готовый к отправлению, с запломбирован­ными вагонами. Эти пломбы Петя начал срезать перочинным ножи­ком и класть в карман, а мне было поручено стоять у кассы в очереди за билетами. Вдруг ко мне подбегает Ефимов и шепчет испуганным голосом: "Пётр арестован". Я бросаюсь его искать и, действительно вижу, что его жандарм  повёл к начальнику станции. Но к счастью последний оказался очень добродушным, он объяснил, что пломба – это замок и что его поступок – это кража со взломом и когда Петя объяснил для чего ему нужны пломбы,  начальник дал ему их целую горсть и, отпуская его, сказал, чтобы он больше этого не делал, и мы весёлые покати­ли на дачу.

Самым крупным событием нашей жизни гимназического перио­да было издание в 1891 году юбилейного иллюстрированного издания Лермонтова. К этому времени отец уже устроился заве­дующим издательством Кушнарёва и даже уговорил одного купца Прянишникова открыть книжный магазин. Этот магазин помещал­ся в Петровских линиях, им заведовал отец и к себе в помощь взял нашу сестру Елену, которая уже кончала гимназию. Для нас появился новый интерес – из гимназии заходить в магазин и там рассматривать книжки, а иногда и полакомиться чаем с пирожками.

В этом же магазине, за шкафом, был написан молодым тогда художником Серовым замечательный портрет моей сестры Лёли.

К этому изданию Лермонтова отец готовился задолго. Он решил пригласить для участия в иллюстрациях всех лучших ху­дожников России. Он поехал в Петербург к Репину, в Москве об­ратился к Сурикову, Васнецову, Поленову. Последний направил его к молодой группе: к Серову, Коровину, Врубелю, Васнецову и очень скоро все эти художники стали близкими друзьями нашей семьи. Общение с художниками открыло перед нами новый мир. Так как братья мои давно рисовали, то ещё в Харькове, мы по­сещали выставки передвижников 7), и имена многих художников нам были известны.

В Москве мы сразу же по приезде начали посещать музеи Румянцева 8) (картина Иванова «Явление Христа народу») и, особенно, Третьяковскую галерею, куда брат  ходил каждое воскресенье. Какое же было наше впечатление, когда эти худож­ники стали ходить к нам как близкие друзья!

Особенно близки нам стали Врубель, Серов, Пастернак и Аполлинарий Васнецов. Это тогда была ещё группа молодых ху­дожников, и отец заразил их своим энтузиазмом.

Михаил Александрович Врубель больше всех нам импонировал. Прежде всего, у него была прелестная манера говорить с детьми серьёзно, как со взрослыми, а затем мы присутствовали при открытии на первый взгляд скрытых и непонятных, замечательных черт его таланта. Врубеля многие не понимали, считали, что он со странностями, в его рисунках находили элементы чего-то за­гадочного и сверхъестественного. Иногда нужно было всматри­ваться для того, чтобы в его поразительных рисунках подсмот­реть реальный мир. И вышло очень удачно, что изумительные образы Демона и Тамары отец поручил сделать именно Врубелю.

Сестра Елена (1872 – 1935)

Сколько мы все пережили волнений, вместе с Михаилом Александровичем, когда его первые рисунки не понимали и даже браковали, причём платили за них гроши (по 25 и 50 рублей за рису­нок).

Отец перенёс много борьбы и усилий, чтобы продвинуть эти, теперь признанные, шедевры русского искусства.

Замечательно, что первые его рисунки к "Герою нашего вре­мени" (Казбич и др.) были расшифрованы моим братом Митей, гим­назистом первого класса. Интересно, что сами художники, чувствуя во Врубеле большой талант и, может быть, несколько завидуя ему, отнеслись к нему не вполне дружелюбно, например, даже позволяли себе употреблять такой глагол: «Врубель здесь чего-то насандорачил», выражая этим его своеобразную, загадочную манеру рисунка.

Среди нас он находил восторженную аудиторию и каждый его рисунок вызывал восторги и удивление. Особенно поразил своим величием образ Демона.

Врубель стал как бы членом нашей семьи, oн переехал в наш дом, снял комнату внизу, мы жили тогда в доме Мороховец на Чистых Прудах, угол Харитоньевского и Машкова переулков.

Теперь этот дом сломан и на его месте стоит новый. Врубель обедал у нас, и мы часто с ним беседовали, он поражал своим большим образованием и, помню, в то время он вместе с нами увлекался чтением романов Вальтер Скотта.

 Не буду описывать многочисленных вечеринок, развлечений и бесед, которым мы, дети, были свидетелями и которые производили на нас большое впечатление. Игры, маскарады, шарады и, наконец, домашние спектакли были нашими нередкими развлечениями.

Я уже говорил, что ещё до школы мы устраивали домашние сценки, в Москве было несколько таких спектаклей.

Первый был у Петиного товарища  Бычкова, у его отца был меховой магазин на Петровке и был большой зал, в котором мы и устраивали сцену. Играли второй акт из «Горя от ума» и некоторые сцены из «Леса» Островского. Я играл Чацкого, а Пе­тя Фамусова, сестра Вита – Софью. Лучше всех сыграл Петя, только Серов, присутствовавший на спектакле, заметил, что для старика Фамусова у неге слишком белые зубы...

Другие спектакли были уже за плату, в пользу бедных учеников нашей гимназии и происходили в специальном помещении на Бронной, в доме Романова, где впоследствии был еврейский театр. Эти спектакли устраивал с увлечением сам Врубель. Он с братом Петром писал декорации и режиссировал с большим увле­чением. Ставили «Севильского цирюльника» Бомарше. Я играл Альмавиву, Петя – Фигаро, а Вита – Розину. Бартоло играл наш товарищ Петров, очень талантливо. Врубель возился с нами на всех репетициях и занимался этим делом с большим увлечением. Со мной ему пришлось очень трудно, так как никак он не мог научить меня спеть серенаду, что было необходимо по сценарию. Мой брат Петя уже тогда был очень музыкален и прекрасно пел. Врубель нашёлся и научил меня, чтобы я сказал Фигаро – «Спой за меня», он спел с большим успехом, и публика не заметила этой вольности, которую мы позволили себе в комедии Бомарше.

У меня осталось лично к Врубелю очень тёплое чувство.

Я ещё с пятого класса гимназии стал давать уроки. Первый урок у меня был у сына заведующей аптекарским магазином у Никитских ворот (Енишерловсй, а магазин назывался Ениш), за этот урок мне платили семь рублей в месяц. Второй урок был у меня у Дудина на Каланчёвской улице, против этого дома были меблированные комнаты «Санкт-Петербург», в которых жил Врубель.

Мы жили на Остоженке в Савёловском переулке 10). Ввиду такой дальности расстояния, приходилось тогда ходить пешком, я хо­дил на урок прямо из гимназии с Лубянки, и так как мне нужно было ждать урока до шести часов, я на это время заходил к Вру­белю. Он каждый день трогательно ждал меня с кипящим самоваром, угощал чаем и, как помню, я съедал целую пятикопеечную французскую булку. Он показывал мне свои картины, беседовал со мною, и мне было дорого и приятно его общество. Затем после урока мы с ним шли пешком, или, если у него были деньги, ка­тили на извозчике обедать.

И так мне тяжело было, уже много лет спустя, лечить  его от неизлечимой болезни, беспощадно разрушавшей его мозг и его несравненный талант.

Много дорогого и светлого мы получили и от семьи Серо­вых. Тогда у них была только одна дочка Олечка, а затем поч­ти каждый год прибавлялись детишки, и мы с ними любили няньчиться. Ольга Фёдоровна Серова устроила мне очень хороший урок у Сабашниковых, нo это было, когда я уже кончил гимназию и был на первом курсе университета. Мне платили 30 рублей в месяц, и я считал себя обеспеченным, а главное, очень хорошая была семья, я с ними подружился и летом с братом Петей гос­тил у них в Смоленской губернии.

Серову я позировал для царского портрета, я был худой и бледный мальчик с широко расставленными глазами.

Серов писал в Исторический музей семейный портрет Алек­сандра Ш, заказанный ему Харьковским дворянством. С меня он делал бывшего наследника Георгия, впоследствии умершего от туберкулёза. Помню, что я подолгу стоял, так что один раз  упал от головокружения.

Более близкое знакомство с Василием Ивановичем Суриковым и его двумя дочерьми – Ольгой и Еленой у нас произошло в студенческие годы, так что об этом я буду говорить позже.

Таким образом, жизнь наша вне гимназии протекала очень интересно и была полна впечатлений. У отца почти каждый день бывал  кто-нибудь, часто спорили об искусстве, литературе, и мы были внимательными свидетелями этих собраний. В то же время появился у нас и поэт Бальмонт.

Хорошо помню, как он пришёл к нам в первый раз.

Брат Пётр ему открыл дверь, прибежал ко мне и говорит: «Пойдём смотреть, к нам пришёл поэт Бальмонт. Он сам мне так сказал».

Мы стали подсматривать в дверь, и действительно увидели стройного человека в чёрном сюртуке с копной золотых волос на голове. Он тогда переводил Шелли и читал у нас часто и свои звучные, но малосодержательные стихи.

Жизнь в гимназии протекала монотонно, без особых собы­тий, с нелепыми придирками и наказаниями со стороны началь­ства. Один раз моего брата посадили на воскресенье за то, что он принёс в класс репродукцию картины – иллюстрацию к Лермонтовской русалке, где была изображена в морских волнах обнажённая женщина с рыбьим хвостом; брата обвинили в без­нравственности.

Ужасное впечатление произвело на меня выселение евреев из Москвы. Это было в 1892 г. при генерал-губернаторе Вели­ком князе Сергее Александровиче; помню, как несколько това­рищей евреев, с которыми мы дошли до шестого класса, должны были со слезами покинуть гимназию, и в три дня выехать из Москвы. Оставили в городе только богатых евреев, которые платили большую гильдию и их заставили на вывесках напечатать свои имена и отчества, для того, чтобы не было сомнения, что это еврейские магазины.

В гимназические годы в Москве увлечение театром мы очень легко могли удовлетворить. Тогда в Москве было много прекрас­ных театров, но особенно в то время блистал Малый театр с его классическим репертуаром и такими актерами, как Ермолова, Фе­дотова, Южин, Горев, Ленский, Рыбаков, Макшеев, Музиль и др. Чтобы достать билет на галёрку за 37 копеек, надо было рано утром идти в кассу в очередь. Я помню, как бегал зимой в кас­су театра ещё в темноте, в гимназическом пальтишке и, чтобы не замёрзнуть, обёртывал газетами ноги.

У нас исключительным успехом и любовью пользовался Южин в таких пьесах, как «Макбет» 11), «Граф де Ризор» 12), «Рюи Блаз» 13) ,«Коварство и любовь» 14) и др. Какие благородные и волнующие чув­ства вызывали эти спектакли! Мы запоминали наизусть целые сцены и часто, подражая Южину, декламировали монологи.

Позже, вслед за увлечением романтизмом, последовало ув­лечение Островским – «Лес», «Бедность не порок» и др. Я помню ещё, как в Малом театре в антрактах играл оркестр разные пьески, не имеющие никакого отношения к сюжету, а после окон­чания трагедий шли смешные водевили.

Вкус к трагедиям и к Шекспиру у нас был воспитан с дет­ства, и мы с особым увлечением посещали всей семьёй гастроли знаменитых трагиков: Росси, Сальвини, Эмануэля и артистки Дузе. Приезд этих лиц был всегда событием, мы забывали все свои за­нятия, садились за перечитывание бессмертных трагедий Шекспи­ра, а вечером бежали на галёрку или даже зайцами, давая на чай капельдинеру, пробирались куда-нибудь в проход и там, стоя, с замиранием сердца, в тесноте и духоте следили за раз­витием спектакля.

Театр Корша 15) мы не любили, хотя там для учащихся ставили  спектакли по дешёвым ценам и шли новые комедии.

Актрисами Ермоловой и Федотовой у меня такого увлечения не было, хотя уже в старших классах я пересмотрел и Ермолову и Лешковскую во всех коронных ролях.

И уже студентом первый спектакль Художественного театра ("Потонувший колокол") я смотрел в Охотничьем клубе 16). По срав­нению с классической игрой Малого театра, игра Художественно­го казалась любительской и вызывала критику. Мне показалось, что это игра выученная, неестественная, а не от непосредст­венного таланта. Игра Станиславского впоследствии в Ибсеновском "Докторе Штокмане" мне совсем не понравилась, и в этой роли Коршевский актер Киселев был гораздо выше.

Интерес к Ибсену у нас в семье поддерживался тем же Вру­белем. Я помню, как отец хотел поставить в домашнем спектакле "Дикую утку" и уже начались репетиции, но всё-таки спектакль не состоялся.

Оперный театр появляется на нашем горизонте гораздо поз­же. В Большом театре тогда гремел баритон Хохлов, несравнен­ный Онегин и Демон, с бархатным голосом и необыкновенной иг­рой и наружностью; из теноров отличался Преображенский в «Гугенотах» 17). Из других опер мы обожали «Руслана», которого знали наизусть. «Жизнь за царя» 19) мы не слышали, и я до сих пор, к стыду своему, её не слышал. Отец считал сюжет черносотенным и не позволял нам её слушать.

Большое впечатление оставила по себе частная опера Пря­нишникова. Там мы с Врубелем слушали «Сельскую честь» Масканьи и «Паяцев» Леонковалло. Мелодии из этих опер до сих пор приятно звучат в моих ушах.

Ещё позже мы стали увлекаться итальянской оперой, кото­рая каждый пост приезжала на гастроли. Там мы слушали Мазини, Скотти, Батистини, Таманьо, Зембрих и др.

В Дворянском Собрании (Дом Союзов) по субботам мы посе­щали и репетиции симфонического оркестра Сафонова, последний позволял учащимся ходить на эти репетиции бесплатно, но требовал соблюдения строжайшей тишины и порядка.

Вот насколько интересен и богат был театральный сезон в то далёкое время в Москве и сколько я перевидал пьес и сколько получил впечатлений от этих замечательных мастеров искусства. Такую обильную пищу я получал для развития эмотивной стороны моей натуры. Что касается физической стороны, то в этом отношении я несколько отставал, правда, зимой мы ув­лекались коньками и катанием с гор, ходили на каток на Чис­тые пруды, в последствии, уже с барышнями, на Патриаршие пруды, где играла музыка, а летом мы любили купанье и греб­лю, чем занимались на даче в Давыдкове или на Москве-реке.

В гимназии преподавалась военная гимнастика, но это дело было поставлено плохо.

Я уже говорил о том, что брат Пётр отстал от меня.

В пятом классе он настолько увлекся рисованием, что ему гимназическая премудрость показалась ненужной. Он решил, что может поступить в Училище живописи, но отец этого не допус­тил и Петя остался в пятом классе на второй год.

Моим неизменным другом был Ефимов, но скоро его стали вытеснять товарищи моего брата, которые целой толпой груп­пировались вокруг него. Из них у нас в доме стали бывать Володя Ракинт, Ануфриев, а затем три брата Милиоти и, нако­нец, Давыд Иловайский и Валерий Габричевский.

Все эти лица стали большими друзьями нашей семьи, и их дружба как раз совпала с началом моего полового развития.

Володя Ракинт жил у своего дяди, путейского инженера, со своей матерью, ещё не совсем увядшей женщиной, с большим темпераментом (она влюблялась в молодых людей) и очень любив­шей пить мадеру. Жили они богато, но видимо не по средствам. Володя был очень способный, массу читал, всё быстро схваты­вал налету, и у него рано стал проявляться половой инстинкт и темперамент. У меня в этом отношении в течение многих лет шла постоянная и довольно мучительная борьба. С одной стороны, под влиянием разговоров товарищей в гимназии, половое чувство проявилось довольно рано, а, с другой стороны, возникли и тор­мозы к его удовлетворению. Те же разговоры о возможности по­лучить венерическую болезнь, а в дальнейшем созрело чувство воздержанности на почве требований моральной чистоты. Последнее особенно окрепло позднее под влиянием Валерия Габ­ричевского, который авторитетно защищал необходимость чисто­ты до брака, как для мужчины, так и для женщины.

Мучительность указанной борьбы в моей душе в значитель­ной степени зависела от того, что половое чувство в конце школьного периода продолжало возбуждаться. Из Украины приеха­ла в Москву семья Жебунёвых, тоже бывшие дворяне с большим революционным прошлым. У них было четыре дочери. Две старшие – близ­нецы нашего возраста, детство они прожили в деревне, на воль­ном воздухе, очень рано развились, и от них так и дышало здоровьем и желанием. Воспитание у них было свободное, роди­тели их ни в чём не стесняли. Они часто бывали у нас и держа­ли себя как близкие и родные.

Разумеется, скоро начались объятия, поцелуи, ухаживания, причём особенной духовной близости не было.

Летом мы ездили к ним в имение в Курскую губернию, где нас отпаивали молоком и кормили вкусными украинскими блюдами и там, на привольном воздухе эти ухаживания продолжались.

Брат Пётр и здесь имел наибольший успех, но девиц для этих ухаживаний хватало на всех.

Указанные выше тормоза с годами стали крепнуть и, уже бу­дучи студентом, когда я через того же Ракинта получил место на строящейся Архангельской дороге, то Г.Ж. неожиданно для меня оказалась со мной в одном вагоне. Это всё было устроено родителями. Она доехала до Вологды, и там я её оставил, несмот­ря на её слезы, и уехал один на пароходе в Архангельск. Соб­лазн был очень велик, но, очевидно, настоящего чувства не бы­ло, а тормоза хорошо работали. Впрочем, не следует считать, что я отверг её сильное чувство, я знал, что ей всегда больше нравился Петя, а я был в резерве.

Много и приятных и хороших дней мы провели в этой семье. Много впечатлений оставила и природа с полями пшеницы; я пом­ню, как один год был небывалый урожай, и мы часто ездили по полям и на молотьбу, и на мельницу.

Там же мой брат Петя написал на балконе мой портрет, в коричневом берете и с розой 20). Такой антураж он сделал под впе­чатлением убийства в это лето президента французской респуб­лики Карно анархистом Казерио, хотя я, несмотря на указанный костюм, по своему грустному виду, на анархиста не похож.

Портрет этот сейчас висит у меня в спальне и очень мне дорог по далёким воспоминаниям.

У Жебунёвых же в квартире на Долгоруковской я один раз видел студента Каляева, который впоследствии бросил бомбу в Великого князя Сергея. Это был худенький молодой человек, очень молчаливый, с большими грустными глазами и потом я ни­как не верил, чтобы этот тихий мальчик мог стать столь сме­лым террористом.

Были у нас и другие знакомые барышни – сестры нашего товарища по гимназии Гридина. Мать его была вдова с тремя до­черьми. Это была мелкобуржуазная семья, у них устраивались журфиксы 21). На этих журфиксах было довольно скучно, но одна из сестер была очень хорошенькая и мне было очень приятно ка­таться с ней на коньках, но дальше легких рукопожатий дело не пошло.

Я учился танцевать с её братом, но я оказался малоспо­собным и так и не научился и танцевал только кадриль.

С Володей Ракинтом и другими товарищами мы толпой ухажи­вали за тремя сестрами Лятошинскими. Две из них были очень хорошенькие – Машенька и Любочка. Машенька впоследствии умер­ла от туберкулёза в Париже. Она нравилась младшему брату Ми­те, а Любочка – Пете. Я же бывал у них больше за компанию, нам нравилась их обстановка некоторой богемы, хотя они были очень строги и недоступны, но нравилось у них бывать из-за разных чудачеств, которые вытворял особенно Володя Ракинт. Слишком большая робость и сдержанность с их стороны не дали никаких реальных результатов, и никто  из нас не женился, хо­тя у брата Пети к этому было близко.

Гимназическая жизнь протекала по-прежнему монотонно и неинтересно, разнообразили её шалости и выходки некоторых учеников, заставлявшие волноваться наше начальство. Например, был большой скандал в гимназии, когда первый ученик Соловьёв, записанный на золотой доске, из класса моего младшего брата, пронёс в класс сероводород, наложил его в чернильницы и тем отравил воздух. Он увлекался химией и, видимо, не думал о таком эффекте. Началось следствие, товарищи его не выдавали, и директор был в недоумении, кто этот преступник; он собрал всех учеников, читал законы, требовал выдачи виновного, но все молчали. Надзиратель догадался перенюхать все шинели в швейцарской и торжественно принёс в зал шинель Соловьёва. Директор не ожидал такого удара и даже заплакал – "Так это ты, вонючка". И мальчик, несмотря на его успехи, был исклю­чён из гимназии.

Скучная жизнь гимназии изредка оживлялась внешними со­бытиями – один раз приездом царя Александра Ш в Москву.

Директор собрал нас рано утром и мы пешком отправились в Кремль смотреть выход на Красное Крыльцо. 22) Директор был в мундире со звездой и лентой, и чтобы мы ближе видели царя, он нас расставил против Чудова монастыря 23) у ворот, где стоял кучер с царским экипажем. Директор был уверен, что цар­ская семья проедет именно здесь. Мы ждали терпеливо более двух часов и вдруг увидели, что лошади переехали на другое место;  царь, который всегда боялся покушения на него, часто менял свои маршруты. Директор очень расстроился. Мы увидели издалека только широкую спину царя и сапоги его бутылками, когда он медленно поднимался на Красное Крыльцо. Директор с горя махнул рукой и отпустил нас домой.

Другое событие – это франко-русские торжества, когда по этому поводу по всей Москве были демонстрации. 24) Нас собра­ли в актовый зал, и учитель французского языка читал письмо, посланное нам французскими гимназистами, оно начиналось сло­вами: "как верная голубка" и т.д.

Перевод этого письма читал учитель латинского языка Адольф. Директор сказал прочувственную речь, над которой мы трунили, он говорил с акцентом и пересолил в патриотизме.

Например, он оказал: – «Наш государь разрешил француз­ским кораблям качаться в Кронштадтской гавани».

После заседания ученики схватили бедного учителя-фран­цуза на руки и с криком «ура» по русскому обычаю носили по классам, качали, подбрасывали чуть не до потолка. Потом вышли во двор, начали звонить в колокол и с пеньем Mapсельезы 25) и гимна "Боже царя храни" вышли толпой на Кузнецкий мост. Начальство испугалось, и надзиратели начали нас разгонять по домам. Но очень забавна была комбинация мар­сельезы и русского гимна.

Не буду описывать мелких выходок и шалостей, которые несколько оживляли вообще скучную жизнь нашей школы. Зна­ний она давала немного, а главное наши учителя не умели воз­будить интерес к науке. Грозой был протоиерей Языков, пре­подававший закон божий, злой старик, который знал, у кого из детей родители неверующие и тех учеников жестоко пре­следовал и лепил им двойки, требуя зазубривания наизусть катехизиса Филарета 26), смысл которого был неясен.

Одно лето мы гостили в имении Петиного товарища Бычко­ва в Белоруссии, около Бобруйска в Минской губернии. Помню, что там я впервые прочел "Дон-Кихота" Сервантеса, от чте­ния которого я никак не мог оторваться. Там меня очень ин­тересовала новая природа, аисты на крышах.

В то время была эпидемия холеры, и когда мы подъезжали к Москве, то только и было разговоров о холере. Я был всегда мнительным, и я вообразил, что заболел холерой. Петя, из под­ражания мне, тоже стал жаловаться на живот. Отец отвёл нас к доктору Н.С. Тандову (Остроумовский 27) ординатор), очень ум­ному врачу. Я помню, что он ткнул нам пальцем в живот и ска­зал:  «Пошли вон, дураки».

Разумеется, это нас очень успокоило, и мнимая холера сразу прошла.

В 1894 году я приступил к экзамену на аттестат зрелости. Этот экзамен был обставлен очень строго. Происходил он в актовом зале, каждому экзаменующемуся давали отдельный столик и между этими столиками ходили члены комиссии и следили, что­бы не списывали и не перешёптывались.

Темы присылалась из Учебного округа, и директор торжест­венно, большими ножницами, вскрывал конверты с пятью печатя­ми и объявлял в присутствии всей комиссии и экзаменующихся. Во всех гимназиях Московского округа экзамены назначались в один день и час. В тот год какой-то ученик через чиновника округа узнал содержание тем, и некоторые подготовились к ним. Об этом как-то дошло до попечителя, темы экстренно были пе­ременены и мы получили довольно трудный отрывок из Тита Ливия, который никто не сумел толком перевести, и вот, семь человек по­лучили неудовлетворительно, а остальные еле вытянули. Четыре нико­му не поставили. Потом, на устном экзамене поправились, так что всё сошло благополучно. Я был в числе семи не понявших тек­ста. Конечно, это зависело от того страха и волнения, какие мы испытывали на этих экзаменах.

Русское сочинение на тему «Труд и любовь к ближнему, как необходимые основы нравственной жизни», я написал на пять, так же хорошо решил задачи. Устные экзамены прошли благополучно и я, счастливый, уехал на урок в Дарьино, под Москвой, где отдыхал и наслаждался дачной жизнью.

На медицинский факультет я решил поступить давно. Может быть, под влиянием рассказов отца о нашем деде, который был морским врачом. В то время большинство шло на юридический фа­культет, где можно было ничего не делать. На медицинский пошло только пять человек. Первый ученик – Воскресенский, сын священ­ника, странно решал свою судьбу – или на медицинский факуль­тет, или в духовную академию. Он хотел или лечить душу, или тело. В духовную академию был трудный конкурс, он его не выдержал и поступил на медицинский факультет.

Для меня очень трудный вопрос был материальный, отец по­стоянно нуждался в деньгах и ему очень трудно было содержать такую большую семью. Мне даже не на что было сшить форму, я только смог себе купить студенческую фуражку с синим околы­шем и до холодов ходил в университет в старой гимназической шинели, пока не удалось справить студенческое пальто. Я начал хлопотать о стипендии. Тогда существовала казённая стипендия, за которую надо было отслуживать по окончании курса, куда пошлют, и были частные, пожертвованные стипендии. Я начал хло­потать о частной стипендии. Для этого надо было представить свидетельство о бедности от полиции, и вот здесь начались мои мытарства. Когда я приходил в участок, то со стороны начальст­ва я встречал полное равнодушие и какую-то стену. Наконец, отец меня научил. Он мне посоветовал подойти к писарю и по­ложить ему на стол три рубля. Я очень волновался и не знал как ему сунуть взятку и нe выйдет ли скандала. Но этот приём по­действовал замечательно, писарь как-то многозначительно кашля­нул и сказал – «Господин студент, приходите в три часа», и я дей­ствительно получил необходимую бумагу.

Я получил стипендию 18 рублей в месяц. К этому скоро присоединился урок у Сабашниковых за 30 рублей в месяц. Урок был лёгкий, через день и, таким обрезом, я материально был сразу совершенно обеспечен

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Поступление в университет в то время было большим шагом в совершенно иной, новый мир. Если гимназистов держали в ежо­вых рукавицах, и они должны были подчиняться строгой дисциплине, то студенты пользовались относительной свободой в смысле заня­тий и распределения своего времени. Первое время это несколько кружило голову, и мы набрасывались на все лекции и ходили по всем факультетам, чтобы познакомиться со знаменитыми лекторами по всем специальностям. Пока обязательные практические занятия не захватили меня в строгие рамки, я слушал лекции по русской истории Ключевского, истории французской литературы Фортунато­ва, Цингера по математике и др.

Преподавание медицины в наших университетах было построено по немецкому плану и было чрезмерно теоретичным. Медицину ста­рались базировать на естествознании, и весь курс наук разделял­ся на два полукурса.

Первые два года преподавались естественные науки: анато­мия, физика, химия, ботаника, зоология, гистология, физиология, минералогия и фармация.

Собственно медицинские науки начинались с третьего курса, и только на третий год я увидел первого больного. Самое большое впе­чатление производил анатомический театр, помещавшийся в тесном и старом здании, во дворе на Моховой, пропитанный трупным, слад­ким запахом и табачным дымом. Преподавал анатомию Д.Н. Зернов, красивый старик в чёрном сюртуке и белом галстуке. Он читал очень красиво, и его аудитория всегда была переполнена. Практи­ческие занятия, которые нужно было сдавать преподавателю, были поставлены очень строго, и требовалась зубрёжка по его же учебнику. Занятия вели помощники Зернова – Алтухов, Стопницкий и Карузин. С ними у студентов скоро установились тесные отношения и, несмотря на их строгие требования, у меня остались на вою жизнь о них благодарные воспоминания. Химию довольно скучно читал Са­банеев, дословно, по старому учебнику Кольбе. Нас занимали опыты, которые делал князь Волконский, он же одновременно служил в Большом Театре, где заведовал световыми эффектами. Физику долго читал знаменитый Столетов, который отличался необыкновенной строгостью, но на нашем курсе этот предмет читал переведенный из Одессы про­фессор Умов. Наружностью он, со своей седой гривой волос, похо­дил на льва.  Его студенты очень любили, опытная часть была по­ставлена изумительно. Умов был либеральный профессор, и почти каждую лекцию студенты его провожали аплодисментами.

На первом курсе эти знаки одобрения студенты расточали своим профессорам довольно часто.

Для характеристики этого мрачного периода бесправия и реак­ции, достаточно сказать, что когда профессор истории Милюков (впоследствии известный кадет) был выслан из Москвы по приказу генерал-губернатора, то Умов, в числе небольшой группы, поехал на вокзал его проводить. На другое же утро, перед началом лекции, этот «геройский» его поступок был отмечен овацией, отчего он очень сконфузился.

Замечательное впечатление оставил зоолог Богданов, кото­рый читал беспозвоночных; другой зоолог, Зограф, больше пробав­лялся анекдотами. Ботанику читал Горожанкин, он удивительно ри­совал растения на доске разноцветными мелками и читал довольно редко (имел пристрастие к алкоголю), но очень интересно.

В университете в то время царил полицейский режим.

На студентов смотрели как на постоянных бунтовщиков, вся­кие собрания, сходки и организации (землячества), были запрещены.

При поступлении каждый студент должен был представляться инспек­тору студентов в форменном сюртуке и непременно со шпагой. Так как шпаг у большинства студентов не было, то в канцелярии поль­зовались общей шпагой, которую передавали перед тем, как войти в кабинет инспектора. Сюртуки тоже имели далеко не все студенты, тогда уже носили тужурки, и некоторым приходилось и этот костюм брать у товарищей.

Представление было кратким: инспектор жал руку студенту и советовал заниматься хорошо науками, а не политикой.

У инспектора были помощники и целый штат так называемых педелей, т.е. служителей, которые знали в лицо каждого студен­та и шпионили за ними.

У студентов была организация по землячествам, т.е. студен­ты-земляки из разных мест группировались в небольшие секции, но никакой политической работы не вели, представители больше заботились о материальных вопросах студенческого быта. Нужно сказать, что благотворительных организаций для помощи студентам было достаточно. Было специальное общество, которое давало обе­ды, часто устраивались концерты, спектакли и балы в пользу сту­дентов. И в то время, как правительство смотрело на студентов как на врагов, общество, наоборот, предоставляло студентам все­возможные льготы.

К сожалению, в тогдашней России интеллигенция была неболь­шой горсточкой, и влияния на ход политической жизни не имела. В самой интеллигенции не было единого фронта, в ней можно было различить большую либеральную группу, которая мечтала о пред­ставительных учреждениях, с парламентаризмом и демократическими свободами, но, разумеется, без социальной ломки и по своей при­роде эта группа не была способна к активной борьбе и действию. К ней принадлежало большинство наших профессоров, печатным органом их была газета «Русские ведомости»1). В литературном отно­шении эта газета велась очень хорошо, в ней печатались содер­жательные статьи  по текущим вопросам, но всегда очень осторож­но и часто даже особым эзоповским языком, чтобы избежать придирок цензуры. Очень интересны были в ней корреспонденции из Англии и Германии, в них очень подробно освещалась жизнь парламентов и, таким обрезом, подготовлялось мнение к введению и у нас ограни­чения абсолютизма.

Для примера той изворотливости, к которой приходилось при­бегать несчастным редакторам, достаточно вспомнить, что во время голода в 1892 году, его называли не голодом, а недородом.

Вспоминаю, какое тогда было большое движение в обществе по поводу помощи голодающим. Очень много в этом отношении сде­лала частная благотворительность. При полном равнодушии прави­тельства, на этой благотворительности часто выезжали во время народных бедствий (наводнений, голодовок, эпидемий), – устраи­вали комитеты, выпускали книжные сборники, организовывали кон­церты, балы, спектакли в пользу голодающих.

Особенную агитацию по помощи голодающим развил наш писа­тель Толстой. Его характерную фигуру я нередко встречал на ули­цах Москвы, гуляющего пешком и всегда наблюдающего. Обращал на себя внимание острый, горящий взгляд его глубоко сидящих глаз. Такие горящие глаза встречаются редко у кого и всегда характе­ризуют особо отмеченных природой людей. Я наблюдал, с какой грустью он убеждал ломового, который стегал кнутом надорвавшую­ся лошадь. Отец мой не любил Толстого, он бывал у него, и на не­го неприятное впечатление производила эта двойственность жизни: с одной стороны лакей во фраке и гостиная для господ, а с дру­гой стороны, он принимал внизу, в скромной комнате, приходивших к нему простых людей.

Менее многочисленная группа интеллигенции была из консер­вативного чиновничества и крупных помещиков. Они составляли правое черносотенное крыло. Их газета была, издававшееся в Петербурге Суворинское «Новое время»,2) а в Москве, жалкое существование несли «Московские ведомости»,3) странным образом, это была официальная университетская газета и печаталась она в Универ­ситетской типографии. Когда-то эта газета при Каткове пользова­лась влиянием, но при нас она никакого значения не имела, и под­писчиков у неё почти не было, а «Новое время» в Москве читали мало.

Наконец, последняя революционная группа. Она была доволь­но многочисленна, но разбросана, работала нелегально, печатного органа не имела. В нее входили бывшие народовольцы, народники, социалисты-революционеры; социал-демократы ещё тогда ясно не обозначились.

Они часто действовали вразброд, нередко пользовались так­тикой террористических покушений (убийство министра Плеве, Боголепова, Столыпина и др.)

Так как часто исполнителями террористических актов были студенты, то все университеты были всегда под подозрением и в лапах полицейского режима.

Осенью 1894 года, как только я поступил в университет, произошло событие, от которого прогрессивная часть русского общества ждала благоприятных перемен. В Ливадии от воспаления почек умер царь Александр III. Он в течение тринадцати лет держал Россию в абсолютизме, и хотя внешних войн не было, и в международном положе­нии у России был авторитет, но зато внутри шла ожесточенная борьба с крамо­лой и реакция торжествовала.

Смерть Александра III никакого уныния и печали не вызвала. По улицам на заборах были расклеены извещения о том, что он «в бозе почил». У нас в семье вырвался вздох облегчения, и начались разговоры о каких-то надеждах на молодого царя. Много говорили курьезного о лечении царя московским профессором Захарьиным, который не нашел во дворце элементарных условий для необходимого режима почечному больному. Наш анатом Зернов ез­дил в Ливадию вскрывать и бальзамировать тело. Через неделю покойного царя привезли в Москву и на день выставили в Архангельском соборе,4) а затем увезли для погребения в Петербург.

Мы наблюдали похоронный кортеж из окна Страхового Общест­ва на Мясницкой.5) Отец устроил для нас всех пропуска. Зрелище было занимательное. Вся Мясницкая была засыпана густым слоем песка. Газовые фонари были затянуты черным крепом и горели. Было пасмурное осеннее утро. Процессия с венками и делегациями растянулась на километр. За гробом пешком шёл молодой царь в полковничьем мундире и с чёрной перевязкой на руке. Лицо его показалось незначительным и спокойно-равнодушным. Видимо он не предчувствовал предстоящей трагедии своего царствования. Мы ушли домой без особого энтузиазма и, действительно, в ближайшее время не произошло никаких перемен в политической жиз­ни страны. Всё оставалось по-прежнему. Весной 1896 года, когда я окончил занятия на втором курсе и сдал полукурсовой экзамен, в Москве была коронация Николая II.

Москва наполнилась приезжими иностранными делегациями и приняла праздничный вид. По улицам разъезжали театрально оде­тые герольды 6) и читали царский указ о коронации. Была красивая иллюминация Кремля с разноцветными электрическими фонариками. Тогда ещё в квартирах электричества не было (были свечи и керо­синовые лампы).

Мы не были ни на каких торжествах. Помню только ужасный, зловещий день ходынской катастрофы.7) Дни стояли очень жаркие. Огромные толпы народа сплошной стеной двигались на Ходынское поле за царскими подарками. Шли самые нелепые разговоры, что будут давать чуть ли не живой скот. На другой день утром уже пошли страшные слухи о давке на Ходынском поле. Я вышел на улицу. Город, несмотря на флаги, имел унылый вид, и на углах стояли кучки народа и взволнованно говорили... Но когда я увидел на Тверской пожарные дроги с кучей трупов,  прикрытых брезентом, то мне стало ясно, что совершилась катастрофа. К се­редине дня уже появились очевидцы, и многие пошли искать своих родных и знакомых. По Тверской в открытой коляске проехал царь на Ходынское поле, но вскоре вернулся. Музыканты играли весёлый марш. Общее настроение было подавленное и отупелое. Ника­ких беспорядков и протестов не последовало. Коронационные тор­жества продолжались, и назначенный в тот же вечер бал во фран­цузском посольстве не отменили, он состоялся. Через несколько дней, согласно расписанию, торжества окончились.

После разбора дела специальной комиссией, был смещён полицмейстер Власовский, который меньше всех был виновником этого несчастья. Он был деятельным правителем и даже навёл скорее по­рядок в Москве во время своего управления, а великий князь Сер­гей – генерал-губернатор, остался на месте.

И в этой катастрофе ярко отразилось трагическое свойство русского народа – безропотно страдать и терпеть.

На втором курсе мне посчастливилось слушать Сеченова. Он читал нам основной курс физиологии – кровообращение, движение и электрофизиологию (нервы). Я с трепетом ожидал его первой лекции, ибо я уже давно читал «Рефлексы головного мозга» знал о его политической честности – он из протеста ушёл из Петербургской Военно-медицинской Академии и был в опале. Он читал лекции рабочим на Пречистенских курсах,8) которые впоследст­вии были разгромлены и закрыты.

И вот, вошёл в переполненную аудиторию небольшого роста профессор, не в вицмундире, а в простом пиджаке, голова у него большая, редкие волосы причесаны на бок, небольшая редкая боро­да, но обратили на себя внимание широко расставленные, темно-ка­рие, светящиеся глаза.

Лекцию он начал тихим голосом, но без ораторских приёмов, просто, логично и убедительно. Он прямо перешел к делу и после­довательно начал знакомить нас с закономерностями явлений жиз­ни. Для опытов он пользовался только лягушками, никогда он не замучил ни одной собаки. На мышечно-нервном препарате лягушки он нам показал сложнейшие законы электрофизиологии. Уже тогда он говорил о простых и сложных рефлексах и о торможении.

Экскурсий в политику он никогда не делал и не позволял себе для оживления лекции каких-либо шуток или отступлений. Один толь­ко paз, когда он читал о работе сердца и соотношении между сис­толой и диастолой, то указал, что диастола длиннее в два раза систолы, ибо во время диастолы сердце отдыхает и получает пита­тельные материала. Этот расчёт сделан так, что сердце всю жизнь работает и не устает. Поэтому, он говорил, что по физиологиче­ской справедливости рабочим надо дать восьмичасовой рабочий день.

Теперь я очень сожалею, что записи его лекций, которые со­ставил, мною утеряны. Я его видел потом на экзаменах на полукур­совом, на государственном и, наконец, на докторском. Студентов он экзаменовал нетрудно, но докторов строго и часто сердился и нервничал. Он жил на Остоженке, и я его впоследствии встречал, когда он гулял с огромной собакой сен-бернардской породы. Другой профессор физиологии – Мороховец – читал один час в неделю, а Сеченов четыре часа. Он читал физиологию пищеварения совсем в другом духе, с анекдотами, прибаутками, таким образом, его лек­ции не были серьёзными. Его выручало добродушие, и студенты его любили.

Самыми трудными предметами после анатомии были органическая и медицинская химия, которые читал профессор Булыгинский, очень строгий, но справедливый экзаменатор. Читал он скучно, но очень логично и последовательно.

Гистологию читал И.Ф. Огнев, принявший кафедру после зна­менитого Бабухина. Он очень подробно и длинно излагал учение о клетке, а специальную часть прочитывать не успевал. Этот не­дочёт я впоследствии почувствовал, когда стал заниматься пато­логической гистологией у профессора Никифорова.

Полукурсовые экзамены я сдал на весьма удовлетворительно и на лето уехал на урок к Сабашниковым в Смоленскую губернию. Там я очень приятно проводил время. Маргарита Алексеевна (мать моего ученика) читала со мной по-французски, но особенно стало весело, когда она выписала туда моего брата Петю. Он с её дочерью и племянницей стали вместе рисовать. Пошли прогулки, пикники, охота, верховая езда и лето прошло незаметно. Петя очаровал де­виц, и мамаша начала проявлять некоторое беспокойство, но всё обошлось благополучно, потому что каникулы подошли к концу, и мы вернулись в Москву к работе.

Все мои занятия на третьем курсе переместились на Девичье поле, куда в 1892 году переехали все клиники в прекрасное новое здание. Мы жили тогда на Садовой Каретной, в доме генерала Дукмасова, в небольшом деревянном доме, который и сейчас стоит в глубине двора. На Девичье поле был длинный путь, который при­ходилось делать на двух конках: одна ходила по Садовой до Смо­ленского рынка. Путь был один с разъездами,10) так что от Сухаре­вой до Смоленского рынка вагон шёл не меньше часа, а зимой и больше. Конка громыхала, кучер беспрестанно звонил в большой колокол, на каждом разъезде дожидались встречного вагона, в вагонe стоял пар от дыхания, пассажиры от холода топали ногами – словом это путешествие было мукой, особенно если надо было спе­шить. На Плющихе ходила конка с империалом на крыше, где место стоило три копейки, я любил ездить именно наверху.

Вследствие этих затруднений транспорта, возник вопрос о моём переезде на Плющиху. В одном из переулков я нашел себе комнату со столом за 12 рублей в месяц и скоро туда переехал.

На третьем курсе на меня надвинулись широкой волной совершенно новые впечатления. Я увидел первых больных, началось изучение настоящей медицины.

С тремя профессорами третьего курса у меня на всю жизнь завязались близкие, дружеские отношения. Это – профессор патологи­ческой анатомии  М.Н. Никифоров, профессор частной патологии и терапии  В.Д. Шервинский и профессор общей патологии А.Б. Фохт. Со всеми до последних дней их жизни я был связан узами тесной дружбы. Знакомство о Никифоровым и Шервинским произошло нa литературной почве, опять-таки по инициативе моего отца. В это время он стал расширять свою издательскую деятель­ность и для того, чтобы деть мне литературную работу, он решил издавать и медицинские книги. И в этом сказалась его постоянная забота о моём образовании и расширении моего кругозора. Как эта точка зрения оказалась правильной, и как я ему за это благодарен!

Я вскоре смог оставить уроки и занялся переводами меди­цинских книг с французского на русский. Профессор Никифоров перевел с немецкого учебник патологической анатомии Шмауса и отец его издал. Посредником в отношениях по этому делу с профессором Никифоровым стал я, студент третьего курса. Скоро Ни­кифоров написал свой учебник, и отец его издал в нескольких из­даниях. Я очень часто с ним видался в институте и в его домике около Новодевичьего монастыря. Никифоров был выдающийся специалист, замечательный гистолог, он обогатил Музей12) многочисленными и редчайшими микрофотограммами. Он отличался необык­новенным прилежанием, и целые дни до позднего вечера сидел у себя в институте. Туда я часто ходил к нему с корректурами. Профессор он был очень требовательный. Он очень высоко поста­вил на факультете свой предмет. Но по убеждениям он был в сто­роне от политики и скорее склонялся в сторону консервативной группы. К клиницистам относился строго, посмеивался над их ошибками, но был справедлив и пользовался на Девичьем поле большим авторитетом. Еще студентами у него работали мои това­рищи – Скворцов, Марциновский и Абрикосов, ставшие впоследст­вии известными профессорами.

С В.Д. Шервиноким меня познакомил также мой отец.

Он его пригласил редактировать перевод книги Гастона Лиона «Руководство к лечению внутренних болезней», а перевод этой кни­ги поручил мне. За это дело я взялся с большой охотой. Хотя эта книга не первоклассная, но она принесла мне большую пользу.

В.Д. Шервииокий был тогда в моде, был очень занят, и я к нему приходил урывками и читал ему свой перевод, который он одобрял. В 1899 году, когда В.Д. Шервинокий получил кафедру Заха­рьина, я остался при этой клинике и с тех пор я всю жизнь был связан с В.Д. самой тёплой дружбой. Дружба эта с годами крепла и стала ещё сильнее, когда В.Д. ушёл от многих своих дел, и душа его стала открытой и  отзывчивой.

А.Б. Фохт был удивительный оратор, речь его лилась замеча­тельно плавно, и его лекции были очень интересны. Высокий, кра­сивый, с особо театральной осанкой, он имел суровый вид, но на самом деле он был исключительно сердечный человек и впослед­ствии я провел с ним много удивительно приятных часов. Он был поразительный рассказчик и знал очень много интересных расска­зов из жизни Московского университета. В нём была ярко выражена общая культура, он был членом  общеуниверситетского прогрессив­ного кружка, куда входили профессора Стороженко, Ключевский, князь Трубецкой и др.

Пропедевтической клиникой заведовал М.П. Черинов, он не был крупным клиницистом, но он имел очень хороших преподавате­лей в лице своих ассистентов В.Е. Предтеченского, П.С. Усова и Свержевского. У него же в клинике начал работать известный бактериолог Габричевский.

Сам Черинов был женат на знаменитой итальянской певице Ван Занд и ездил в карете на паре рыжих лошадей.

Моя жизнь отдельно от семьи, на Плющихе, продолжалась не­долго. На следующий год отец нанял квартиру в Ружейном переул­ке на Плющихе, и я опять стал жить дома.

Занятия в клиниках, переводы  отнимали почти всё время, и на развлечения и театры его почти не оставалось.

Дома у нас продолжали бывать друзья, и часто бывали бесе­ды и споры на литературные темы; в последние годы очень инте­ресовались живописью и вопросами искусства. Общение с миром лучших русских мастеров всю нашу семью приблизило к вопросам искусства, тем более, что брат мой Пётр делал ог­ромные успехи по части рисования и живописи.

Среди товарищей студентов я особых друзей не приобрёл. Я сохранял с некоторыми хорошие отношения при занятиях, а дома они у меня не бывали. Дома досуг мой был вполне заполнен встре­чами с очень интересными людьми. Это были художники и их семьи с одной стороны, а с другой – товарищи моего брата Петра, кото­рый к этому времени окончил гимназию и вскоре на год уехал в Париж, учиться живописи. В нашей семье примечательно то, что все мы жили общими интересами, и  не было разницы между взрос­лыми и детьми. Отец совершенно погрузился в наши интересы и нашу жизнь, и общество наших сверстников ему было так же близко и интересно, как и нам. А его друзья – художники – приняли нас в своё общество как равных.

К этому времени к нам особенно приблизилась семья Сурико­ва.

В.И. Суриков был оригинальный и любопытный человек. Наружность его была очень характерна. Коренастый, крепко сложен­ный, ниже среднего роста человек, с узкими, но проницательными глазами, небольшая жёсткая бородка с подстриженными усами, волны волос лежали большой копной на большой голове и  на затылке бы­ли подстрижены в скобку. У него был характерный жест, когда он встряхивал головой и поправлял свои волосы. Покрой платья также своеобразный, хотя он шил его у первого портного – Деллоса, но по своему рисунку, всегда чёрного цвета и прямого фасона, а не в талию, как тогда носили. Галстук он завязывал сам, простым бантом из плотного белого фуляра13), сапоги тоже с голенищами и широкие. В то время он уже был знаменитым живописцем, давшим русскому искусству такие шедевры, как «Боярыня Морозова», «Казнь стрельцов», «Меншиков в Берёзове». Картины эти уже укра­шали залы Третьяковской галереи, продавал он свои вещи доволь­но дорого, так что деньги у  него были. Однако, жил В.И. очень скромно. Особенно помню его квартиру в Леонтьевском  переулке14) на верхнем этаже. Мебель очень скромная,  простая кровать без пружинного матраца, рукомойник на табуретке с куском дешёвого простого мыла и огромный сундук, в котором хранились его этю­ды – его богатство. Речь его была отрывиста, часто прерывалась здоровым, заразительным смехом. Странно, что он скорее был кон­сервативных взглядов, верил в Бога, но всё же очень скоро сошёлся с моим отцом. У него этот консерватизм тоже был своеобра­зен, он чувствовал всю трагедию русского народа, и почти все его сюжеты отражали революционное прошлое нашего народа. Он был на­стоящим русским, народным художником. Он любил музыку, причём он не был требователен к исполнителям, а любил слушать в домашней обстановке свои излюбленные вещи. Впоследствии, когда я был же­нат, он часто приходил к нам и заставлял жену играть по несколь­ко раз одну и ту же вещь, хотя она не была пианисткой. Он очень любил гитару, к нему приходил какой-то гитарист, и он часами слу­шал его бренчанье.

Дочерей своих он держал строго, очень оберегал от ухажи­вателей и на нас, студентов, смотрел очень подозрительно. Когда дочери подросли, то ему пришлось пойти на уступки, и он изредка приглашал гостей, но угощал их очень скупо. Мы на это не обращали внимания, и всё же с ними весело проводили время. Впоследствии, когда я стал ещё совсем молодым врачом, он трога­тельно дарил меня своим доверием. Мне часто приходилось давать ему советы, он был всегда очень благодарным пациентом и прино­сил мне в подарок свои акварели, которые я до сих пор храню, как светлую и дорогую память.

В 1902 году мой брат Пётр женился на дочери В.И. – Ольге. И та, и другая семья не сразу приняли с радостью этот брак. Прошли годы, и В.И. Суриков стал нам родным и близким. Он всег­да был бодрым и жизнерадостным, и, будучи довольно мнительным, он хорошо переносил болезни. Но к 68 годам у него определился на почве артерио-склероза органический порок сердца, с сосу­дистым поражением почек. Я, вместе с В.А. Воробьёвым, лечили его от последней болезни, закончившейся недостаточностью кро­вообращения. В этот период он притих, настроение у него было подавленнее и сосредоточенное. Он переехал из Леонтьевского переулка в гостиницу "Дрезден" на Тверской, против генерал-губернаторского дома, 15) где постепенно угасал.

Мой брат – Дмитрий Петрович – дал как историк блестящую характеристику его таланта в заседании, посвящённом его памяти. К сожалению, очерк этот не появился в печати. Я же сохра­няю об этом человеке дорогую память и счастлив, что мне с юных лет пришлось с ним общаться и беседовать. Я думаю, что Суриков подтверждает веру в силу и самобытность таланта русско­го человека. Его значение в русском искусстве и в русской куль­туре остаётся на века и будет ещё больше.

Таково было благоприятное влияние искусства на развитие в моей натуре эмотивной стороны духа. Казалось, что это неваж­но для усвоения медицинских, материалистических дисциплин, но теперь, пройдя длинный путь клинической деятельности, я чувст­вую, что мне стало легко рисовать красками бесконечно разнооб­разные образы болезни у больных людей. Я убежден, что это быст­рое развитие эмотивной стороны натуры, не менее важно, чем ин­теллектуальная и для врачей.

На последнюю, интеллектуальную сторону в этот период моей жизни оказал большое влияние новый друг нашей семьи и мой лич­но – Валерий Норбертович Габрический.

С этой семьей нас познакомил некто Жданов, не то репор­тёр, не то писатель, но сам он скоро сошел с нашего горизонта, а Габричевские, особенно Валерий, стали самыми близкими друзья­ми. Валерий был студент физико-математического факультета, у них не было отца, они жили со старушкой матерью. Старший брат – Георгий Норбертович – был женат и уже тогда был известным бак­териологом, первый профессор по этой специальности в России. Валерий был младший, с ним жили еще две сестры – Александра и Мария и брат Карл. Четвертый брат – Николай тоже был женат и  жил отдельно.

Из этой семьи особенно поражали умом и талантом Валерий и его сестра Саша. Он обладал необыкновенной способностью зако­ны природы излагать просто, ясно и с какой-то особенной поэти­ческой фантазией. Oн первый сумел показать мне могущество науки и те необыкновенные перспективы, которые она сулит человеку.

Теперь, уже на склоне своих лет, в 1937 году, когда я был в Париже на Всемирной выставке и посетил дворец культуры,16) я вспом­нил Валерия Габричевского. Французы всегда умеют показать куль­туру образом, и перед этим дворцом была изображена мраморная фи­гура Прометея, похитившего огонь с неба и сообщившего его людям. Прометей является символом торжества науки и разума над приро­дой и вот, образ Прометея в далеких уголках моей памяти воскре­сил Валерия Габричевского.

Наружность он имел тоже замечательную, богатырскую. Огром­ная голова, с крупными чертами лица, вьющиеся волосы, колоссаль­ная мышечная сила и, вместе с тем, необыкновенная мягкая и неж­ная душа. В нем была и немецкая и польская кровь, но фенотип у него победил генотип, и он был настоящим русским и по своей беза­лаберности и отсутствию практичности, и по своим свободным, неза­висимым взглядам.

Первый раз отец нас привёл к ним в скромную квартиру на Цветном бульваре, и за чайным столом они разбирали какую-то фи­лософскую доктрину. Меня поразило, как свободно и умно говорили Валерий и Саша. Она тоже была крупная женщина, с лицом Юноны. Ме­ня поразило как они свободно и логично говорят  о самых отвле­ченных вещах.

Я занялся чтением, самообразованием и скоро уже не чувст­вовал себя таким дураком, как вначале.

Особенно большое впечатление произвели на меня лекции Валерия по физике, которые он читал в доме Хомякова на Новинском бульваре. Там же он ставил опыты с беспроволочным телеграфом. Там я впервые услыхал перспективы, которые даёт наука, и о том, что сейчас стало общим достоянием – как радио и самолёт.

Габричевский мастерски, так сказать, художественно изла­гал данные науки, так что слушали его с большим интересом. Не­которые опыты поражали своей простотой и изяществом. Например, он показал нам, как пламя керосиновой лампы повторяло мелодию, которую играли на чердаке. По этому поводу он шутил, что можно так устроить, что все фонари на Московских улицах в один пре­красный день запоют марсельезу.

С каждым днем дружба наша крепла, и скоро мы редкий день не встречались. Как я уже упомянул, Валерий имел на меня благо­творное влияние  своей необыкновенной нравственной чистотой, и от него пришло то правило, что мужчина должен быть так же чист до брака, как и женщина. В дальнейшем, однако, я наблюдал, как у Валерия эмотивная сторона стала подавлять интеллектуальную, и как он из серьёзного человека превратился не то что в легкомыс­ленного, а с большим досугом и много  времени стал отдавать са­мым несерьёзным занятиям, например, играм, танцам. Он стал лю­бить убивать целые вечера на пустяки, к своей работе он относил­ся очень добросовестно, но по его таланту от него ждали гораздо большего. Я думал, что он скоро займет кафедру физики, он был любимым учеником Умова, но в нём не было ни тщеславия, ни прак­тичности для завоевания карьеры и, в конце концов, он уехал на кафедру в провинции в Донской политехникум в Новочеркасск.

Об его отъезде я очень жалел, так как многие годы нас связывала самая тесная дружба. Не одно лето мы проводили вместе и в имении моей тёщи, и у нас на даче, когда уже были женаты и уже были у нас дети. Сколько дорогих часов я с ним провёл и в про­гулках, и в беседах, и за шахматами. Между прочим, он всегда меня обыгрывал, нo oн это делал так деликатно, так ласково, что никогда этим не задевал моего самолюбия. Чем объяснить, что та­кой талантливый, такой знающий учёный не пошёл далеко, а завяз в провинции на маленькой педагогической работе? Ведь он был много выше обыкновенного уровня наших профессоров. Я думаю, что виной этому тогдашняя серая жизнь, отчасти отражённая в че­ховских пьесах того безвременья, когда талантливые люди коро­тали свое время в маленькой пустяшной деятельности, а главную свою цель упускали.

Весной 1897 года я перешёл на четвёртый курс. В то время мои практические знания по медицине были ничтожны и на третьем курсе нам преподносили много теорий по патологии, а больных я видел очень мало. На лето я принял приглашение дяди В. Ракинта, по­мощника главного инженера строительства на Архангельской железной дороге взять место заведующего медицинским пунктом и поехал в Архангельск. Условия для студента того времени были очень выгодные – 100 рублей подъёмные, 75 рублей в месяц жалованья при всем гото­вом и билет второго класса до места.

А главное мне хотелось испробовать свои силы на само­стоятельной работе и посмотреть новые места и новых людей. Путешествие было очень интересное, до Вологды по железной до­роге, а затем по Сухоне и Северной Двине на пароходе до Архангельска.

Уже в Вологде я почувствовал простор и красоту нашего Севера, и меня поразило обилие и дешевизна продуктов. Я до сих пор вспоминаю уху из налимов, которую я с таким аппетитом ел в гостинице в Вологде. Трое суток на пароходе доставили мне большое удовольствие: тихий простор реки, прозрачный воздух.

Максим Петрович Кончаловский – студент медицинского факультета Московского Университета (1897)

Великий Устюг  с его церквами, своеобразный говор на «о» у жи­телей – всё это радовало и действовало утешительно. В Архангельске я пробыл два дня, осматривал город, ездил в порт, ви­дел там английские суда; у меня этот город всё время ассоции­руется с Ломоносовым и со стихами Некрасова «как архангельский мужик по своей и божьей воле стал разумен и велик». Долго ждал признания этот сверхгений русской науки, и только недавно пос­ле многих ходатайств Совета Московского Университета, которые отклоняло царское правительство, наконец, в прошлом году (1940) Московский Университет получил от советской власти имя Ломоносова.

Из Архангельска я по времянке на длинном тарантасе выез­жал на 100 километров к югу, на станцию Обозёрную, куда я по­лучил назначение от врача участка. Этот путь по тундре, по до­роге с наложенными на ней брёвнами, как по клавишам, был зани­мателен.

Не без волнения я приступил к своим обязанностям.

Признаюсь, что я учился у фельдшера, который был моим по­мощником. Я вёл приём больных, а фельдшер готовил лекарства, но я, украдкой, учился у него самым элементарным приёмам вра­чевания, например, вскрывать флегмону, рвать зубы (я сумел с ним подружиться и не оскорблял его самолюбия). К студентам на линии относились очень хорошо. Нас приглашали к себе инженеры и на обеды , когда приезжало начальство.

На станции Обозёрной начальником постройки был один тех­ник, в семье которого я стал бывать ежедневно, и они меня под­кармливали украинскими блюдами – борщом и варениками. Главным строителем этой дороги был известный меценат Савва Иванович Мамонтов. Поездка его по линии произвела на меня очень большое впечатление.

Он ехал по времянке на целой веренице тарантасов, окру­жённый группой инженеров, во главе с главным инженером Соко­ловым, с писателем Михайловским-Гариным и с художником Коро­виным. Эта поездка скорей напоминала пикник, по линии их всюду ждали с прекрасным угощением и вином.

Моё впечатление было определённое, что инженеры на по­стройке ничего не делали, занимались кутежами. На одной из главных станций в Няньдоме они устроили себе уютные домики, там был прекрасный ресторан и даже опереточный театр (среди болот и тундр). Я был поражён этим зрелищем, когда осенью воз­вращался в Москву через Няньдому, и там ужинали и пили шампан­ское и неизвестно, кто за нас платил. А дорогу строили техни­ки и мужички. Положение рабочих было неважное. Правда, не в такой степени, как пишет Некрасов в своей «Железной дороге». Эпидемий не было. Цинга встречалась редко. В больнице боль­ных было мало – большею частью травмы.

Больше всего травм было после выпивок, которые сопровож­дались драками. Нередко мне приходилось накладывать швы на разбитые головы. За всё время был только один смертельный случай от сепсиса.

Со мной жил ещё студент пятого курса – Владимиров, но он совершенно не работал, он даже не выходил никогда из своей комнаты и ничем мне не был полезен, так как совершенно не ин­тересовался медициной. Я не понимаю, почему ему платили жало­ванье, но у него была какая-то рука у главного врача, ибо, когда участковый врач его назначил в другой пункт, он просто не поехал и всё же остался на месте.

Он вступил во временный брак с хорошенькой Каргопольской крестьянкой, она с матерью жила с ним и он всё лето наслаждал­ся любовью.

Эта работа была мне полезна,  я стал увереннее в своих действиях и приехал в Москву с деньгами и в бодром настроении.

Из других товарищей в это время у меня наиболее близкое общение было с Колей Ануфриевым, тремя братьями Милиоти и Давыдом Иловайским.

Ануфриев и Иловайский были товарищами брата Петра. Пер­вый ухаживал за сестрой Витой и одно лето мне пришлось по просьбе моей мамы поехать с ними на Кавказ в Ессентуки и быть там в положении третьего лица. Отец Ануфриева служил у Кузне­цова и ставил в Ессентуках фарфоровый иконостас в соборе. Там сыну была предоставлена возможность жить и питаться, и я с сестрой почти без копейки денег поехал к нему в качестве гос­тя.

Я был рад возможности посмотреть Кавказ, с особенным ин­тересом мы осматривали Лермонтовские реликвии в Пятигорске. Затем поехали по Военно-Грузинской дороге до Тифлиса. Мы еха­ли в очень скромных условиях, на лошадях, ночевали на стан­циях, питались белым хлебом и яйцами, но были очень близко к природе. Потрясающее впечатление произвёл Крестовый перевал, долина реки Арагвы-Куры и Тифлис с восточным колоритом его базаров, улиц и жителей. Из Тифлиса мы поехали по железной до­роге до Батума, а потом сели на пароход и думали ехать до Се­вастополя, но в Новороссийске вылезли и сели на поезд. На па­роходе мы ехали с Колей Ануфриевым в третьем классе, а сестра во вто­ром, так как денег у нас было совсем в обрез. На палубе мы очень измучились и от качки, и от того, что нас, как палубных пассажиров, матросы гоняли с места на место. Кроме того, мы голодали. В Новороссийске мы какому-то коммерсанту за гроши перепродали билет сестры второго класса, за что он нас в буфете накормил хорошим обедом, и мы были очень рады, когда сели в поезд. У меня хватило денег доехать только до Курской губернии. Я добрался до имения Жебунёвых, где и остановился и туда мне прислали денег на дорогу. Только так я смог вернуться в Москву.

Как ни трудно было это путешествие, всё же я увидел и Кав­каз и Чёрное море с их красотами, которые на всю жизнь остави­ли неизгладимое впечатление.

Три брата Милиоти долгое время моего студенчества и после были близкими нашими друзьями. Николай рисовал и имел больше общих интересов с братом Петром. Василий был моим товарищем по гимназии, он поступил на юридический факультет, но был хороший музыкант, играл на рояли и тоже любил рисовать (в гимназии он рано начал рисовать женские головки).

Старший Юрий был тоже юрист-студент и в дальнейшем стал ко мне ближе всех.

Все три брата славились красотой. Отец их, когда-то очень красивый грек, раньше имел средства, но во время нашего знаком­ства дела его пошатнулись, он был маклером на бирже, но маль­чики были всегда хорошо одеты и сохранили ещё привычки богатых людей. Внешняя красота этих молодых людей, несколько слишком обращала на себя внимание окружающих, а может быть и их самих, и затеняла их внутренний мир. А между тем, в них был большой и тонкий вкус к культуре и ко всем красотам мира. В то время и в литературе и в искусстве на смену тенденциозности и мора­ли шла волна эстетизма и чистого искусства, искусства для ис­кусства. В них, в братьях Милиоти, были черты этого нового на­правления. В нашей семье, тогда уже так глубоко и широко приоб­щённой к искусству, благодаря большой близости к руководящим кругам русского искусства, они нашли большой интерес для обще­ния. Милиоти стали часто бывать у нас. Жизнь у нас не была тогда точно регламентирована, попытки назначать журфиксы ни­когда не удавались, и гости приходили в разное время дня  почти ежедневно и, как свойственно русским людям, вели беско­нечные беседы и споры на темы по литературе и искусству.

Я забыл упомянуть, что на развитие моих взглядов на ис­кусство большое влияние оказала бывшая в Москве французская выставка. Это было в 1891 или 1892 году, когда я был еще гим­назистом. И здесь инициатива шла от отца, который нас, детей, очень часто водил по Ходынскому полю, куда мы ездили на конке на империале18) и целые дни, часто голодные, проводили перед ве­ликолепными французскими картинами. А голодали потому, что рестораны на выставке были очень дорогие и нам не по карману, а французские вафли, которыми нас угощал отец, были слишком воздушны, чтобы утолить наш голод. Зато мы увидали и почувст­вовали настоящее мастерство французской живописи.

С Юрием Милиоти я любил делить досуг в прогулках за го­родом, а впоследствии мы с ним иногда приятно проводили вече­ра за бутылкой вина у Яра и в других ресторанах, когда у меня уже стали водиться деньги.

Я пришел к тому мнению, что красота внешняя помешала братьям Милиоти развернуть шире свои эндогенные качества, и я наблюдал, как они скорее с годами потухали.

Может быть, зависело это от отсутствия практичности, не­достаточной закалки для постоянной борьбы за существование. Обеспеченность в детстве вредна для воспитания самостоятель­ного характера и той стойкости, которая необходима человеку для завоевания позиций на своем пути. Я наблюдал, как братья Милиоти в дальнейшем, когда средств не стало, всё время иска­ли себе места в жизни и до седых волос ждали или места или за­работка. А между тем, интеллектуального и эмотивного материала у них было достаточно и много у нас с ними было общих вкусов и общих интересов.

Большой успех, который они имели у женщин, тоже отнимал много времени. У нас по поводу ухаживаний было больше разгово­ров, чем на деле, хотя Петя пользовался исключительным успехом среди барышень и дам, и покорял сердца налево и направо. В этом отношении я проявлял больше робости, однако, иногда получал преимущество даже в соревновании с Васей Милиоти. Помню, как однажды весной мы дурачились и познакомились с одной хорошенькой дочерью псаломщика, она пошла за мной, а Вася в досаде ударил палкой по пролётке нашего извозчика. Впоследствии в более серьёзном деле, когда я ухаживал за Соней Вышеславцевой (будущей моей женой) он тоже в гневе поломал хлыст.

Bсё это, разумеется, пустяки. А я в своей душе навсегда сохранил о семье Милиоти добрую память. В качестве врача я поль­зовался доверием их родителей, несмотря на мою молодость и ма­лый опыт. У меня лечилась их мать от тяжелого крупозного вос­паления легких и хорошо поправилась; лечил я и их старика-отца. У него было очень много болезней, но помню, он будучи совсем слабым, не мог одержать своих порывов к женскому полу и обнимал сиделок, которые за ним ходили.

Юрию Милиоти я обязан тем, что он меня познакомил с семьёй Вышеславцевых, где я нашёл своё счастье.

Давыд Иловайский был Петиным товарищем по гимназии, когда Петя остался на второй год в восьмом классе, он с ним встретился и у них завязалась тесная дружба. Давид был богатый, самостоя­тельный мальчик, он не имел родных, жил с двумя сёстрами. Он был первым учеником в классе, но в то же время его тянуло к проказам и проделкам Петиного кружка. Для нас он был из со­вершенно другой среды и другого мира, сын богатого казака-помещика, имевшего угольные шахты на Донбассе и конский завод, а мы – пролетарии –  без гроша в кармане; он с самостоятель­ным бюджетом, со своим поваром и лакеем. Что могло быть меж­ду нами общего? А между тем, между нашими семьями нити всё крепли и увеличивались и в дальнейшем упрочились навсегда бра­ком между сестрой Давыда Иловайского –  Зинаидой Ивановной и братом Митей. И Пётр женился на дочери Сурикова, но это было уже в 1902 году. Сестра Давыда – Зина, действительно была ис­ключительное явление, она не была красива, но внутренние ка­чества её были совершенно особенные – необыкновенная, самоот­верженная доброта, ясный ум, большое образование. Отец и на неё имел огромное влияние. Она решила заняться самообразова­нием и мой брат – Дмитрий Петрович, читал ей лекции по истории, а Валерий Габричевский по физике.

Брат Пётр стал часто у них бывать, в их богатой квартире в Пименовском переулке, а я бывал редко из-за своей застенчиво­сти. Старшая сестра, Наталья, была красивая барышня, светская, отзывчивая, но Зинаида, как я сказал, была совсем особая. Она как-то стыдилась своего богатства и очень скоро передала отцу деньги для расширения и поддержания его издательских планов.

Я уже писал о том, как постепенно расширялся горизонт нашей жизни, от деревни в село, из села в губернский город Харьков, из Харькова – в Москву и из Москвы за границу и прямо в столи­цу мира – Париж.

Я думаю, что в осуществлении этой отцовской мечты Зинаида Иловайская помогла материально. Первые поехали в Париж сестра Лёля и брат Пётр. Сёстры были старше нас, жизнь их не устраи­валась. Обе они занимались музыкой, брали уроки у старика Конюса, но пианистками они не сделались. Лёля служила и на же­лезной дороге и в книжном магазине, но специальных знаний у неё не было. Тогда возник вопрос о поездке в Париж, чтобы там учить­ся языку и литературе. С замужеством дела не клеились, сёстры были очень интересные и общительные, но молодые люди, которые бывали у нас, вызывали со стороны отца часто суровую критику, нередко он начинал спор, и дело кончалось иногда даже сканда­лом. Это в значительной степени людей отпугивало. Наши това­рищи были молоды. Впрочем, Коля Ануфриев был долго влюблён в Ви­ту, но он был какой-то неврастеник, и эти бесконечные ухаживания кончились ничем. Ухаживали и Коровин и, особенно, Врубель, который чуть не женился на Лёле, но почему-то это серьёзное увлечение оборвалось. В ту же Лёлю был влюблен и поэт  Баль­монт, но этого мы боялись из-за его неустойчивого характера и пристрастности к Бахусу. Таким образом, и стремление к об­разованию, и душевное состояние и потребность к самостоятель­ной жизни требовали того, чтобы переменить обстановку. Сёст­ры должны были поехать в Париж.

Какие восторженные письма мы стали получать от сестры Лёли из Парижа! Она там устроилась, благодаря помощи Кервилли, того французского врача, с которым отец имел в Харькове книжный магазин. Она училась в Сорбонне, а брат Пётр в мастерской Жан Поль Лоранса. А за ними поеха­ли в Париж младшая сестра с Зинаидой Ивановной, они посели­лись вдвоём.

Старшая сестра, вскоре встретилась в Париже со скульпто­ром Ясиновским, с которым познакомил её мой брат. Ясиновокий приехал в Париж из Америки и работал у Родена и она вышла за него замуж. Таким образом, в Париже образовалась маленькая ячейка нашей семьи, и скоро мы все к ней потянулись.

Занятия мои в клинике шли успешно, и я начинал входить в самое существо медицины. Мне довелось слушать таких выдающих­ся клиницистов, как Филатов, Снегирёв, Кожевников, Корсаков и, наконец, Остроумов. Большое впечатление производили лекции Синицына и отчасти Поспелова, которые пугали нас демонстрациями тяжёлых проявлений сифилиса и гонореи. По четвергам мы имели весёлый день – утром у Поспелова смотрели больных и многочис­ленные муляжи, которые как образа носили ассистенты по рядам студентов, а днём спешили на Петровский бульвар, где Синицын показывал урологических больных с шутками и прибаутками. К хирургии, с первых же лекций Боброва, я почувствовал неприязнь. Чтобы произвести на студентов сильное впечатление, Бобров на первой лекции показывал на трёх столах операции резекции верх­ней челюсти. На одном столе оперировал сам профессор, на дру­гих его ассистенты – Фёдоров и Руднев. Интересно, что оба впоследствии были моими большими друзьями, а Фёдоров стал пер­вым, пока ещё не превзойдённым русским хирургом.

Сестра Виктория (1873 – 1958)

Операции очень кровоточили и произвели ужасное впечат­ление. Один больной старик умер в конце операции. Быстрее и эффективнее всех оперировал Фёдоров. Но вся эта кровавая кар­тина произвела на мои нервы потрясающее впечатление. Она, мо­жет быть, отвратила более робкие души от этой специальности. Говорят, что первое впечатление бывает верное. Может быть, оно определило мою будущую принадлежность к внутренней медицине – сказать трудно. Во всяком случае, я с большим усердием посе­щал терапевтические и смежные с этой специальностью клиники. К хирур­гии я всегда и в дальнейшем относился с уважением и считал её наиболее трудной и ответственной специальностью, требующей и большого уменья и большой выдержки. Но в то же время никак не могу согласиться  с тем, что эта отрасль выше внутренней медицины. Сколько за мою долгую деятельность при­шлось видеть больных, до и после операции, сколько видеть неудачных операций, сколько раз я видел быстрое наступление смерти после операции, сколько смертей в результате самих операций. Все эти жертвы не стоят тех удач, которые даёт хирургия. Хирурги плохо помнят о своих жертвах и всегда смертность объяс­няют другими причинами, а не операцией. Правда, есть некото­рое количество погибших не во время сделанных операций. Но операция очень редко устраняет саму причину или сущность болезни, чаще она устраняет её осложнения (прободение, опо­рожнение гнойника, иссечение рубца, остановка кровотечения).

Таким образом, операция является эпизодом, моментом или частью общего лечения. Поэтому вместо того, чтобы придавать хирургии самодовлеющее и вполне самостоятельное значение, бы­ло бы полезнее более тщательно изучать пограничные вопросы медицины, чтобы не пропустить момента постановки показаний к операции и твёрдо знать признаки этих весьма ответственных моментов. А для этого надо больше интересоваться общей меди­циной, которая устанавливает закономерности и повторяемость в природе правил патологии, тогда меньше будет ошибок, и боль­ной будет изучаться на всём протяжении его болезни. Хирурги, подобно актерам, очень самолюбивы и тщеславны, их в большин­стве случаев интересует сама операция, её техника и за их ис­кусством сам больной уходит в сторону. Редко мне приходилось встречать таких хирургов как, например, Фёдоров или Соловов, которые понимали значение общей медицины.

Нельзя считать, что может быть лечение хирургическое и терапевтическое, одно как бы исключающее другое или ему про-тивополагающееся. Нужно думать, что лечение больного всегда одно, общее, а операция есть его момент или эпизод. Бобров принадлежал к старому поколению хирургов, он был прекрасный анатом, но диагностику представлял ставить терапевтам. Я припоминаю, как он даже при пробной пункции спрашивал у В.Д. Шервинского, где ему колоть.

Я с особенным интересом посещал клинику Филатова,  любил ходить на его утренние обходы, ещё до лекции в начале девятого часа утра. Его лекции, особенно клинические, всегда были очень интересны и поучительны.

Факультетская терапевтическая клиника переживала в этот год, когда я был на четвёртом курсе, кризис. На место ушедшего Заха­рьина был назначен Попов, которого студенты бойкотировали, и огромная клиника со всеми учебными пособиями пустовала. Нам читали два параллельных курса медицины – Шервинский в Алексеевской амбулатории и Павликов в Ново-Екатерининской больнице.19) Я слушал Шервинского, которому Остроумов уступил барак своей клиники. В нём В.Д. организовал маленькую, но очень хорошо обставленную клинику и там я получил первые уроки от В.Д. и его ассистента Л.Е. Голубинина. В этой клинике я впервые вёл кураторство и имел первых больных, здесь я написал первую зачётную историю болезни под руководством ординатора К.В. Соболева, с которым впоследствии был в близкой дружбе. Я до сих пор помню эту больную с неврозом кишечника, которой я ставил дифференциальный диагноз. Я помню больного, у которого В.Д. Шервинский поставил диагноз тромбоза воротной вены, он повторил известный Боткин­ский диагноз, причём диагноз подтвердился на секции, хотя Ники­форов сначала к этому отнёсся скептически. Помню мальчика, форейтора с конки,20) с перикардитом, у которого также диагноз под­твердился на секции. Одним словом, я в этой клинике почувство­вал значение морфологии болезни.

Но особенное впечатление произвёл на меня Остроумов и его клиника. Тогда он находился в зените своей славы. Его лек­ции были всегда интересны и по внешней литературной форме и по содержанию. Здесь я впервые узнал о значении функциональной па­тологии, индивидуальные особенности органов и систем. Моё пред­ставление об этиологии болезни расширилось и углубилось. Мастер­ство лектора в том, что он представлял такие образы, которые за­печатлевались на всю жизнь. До сих пор я помню лица и имена тех больных, которых он показывал. Нас, студентов, поражали дисцип­лина и слаженность всей Остроумовской клиники.

С именем А.А. Остроумова следует связать начало современ­ного физиологического направления в клинике. Мы знали, что Остроумов написал несколько работ по физиологии: о происхождении пер­вого тона сердца, о сосудистой иннервации потовых желёз. Эти ра­боты, написанные под руководством А.К. Бабухина в Москве и Гейденштока в Германии, наложили отпечаток на всю дальнейшую дея­тельность Остроумова. Он был не только превосходным клиницистом, но и первым клиницистом-физиологом. Большой его заслугой явля­ется то, что он был клиницистом-биологом, всегда старавшимся про­вести теорию Дарвива в клинику. В этой Остроумовской клинике за­родилась функциональная диагностика, там было положено начало изучению наследственности, конституции, условий окружающей сре­ды. В то время, к концу прошедшего столетия, когда авторитет клиники Захарьина начал падать, клиника Остроумова опережает её и выдвигается на первое место. Я уже говорил о том, что образная речь, талантливое изложение предмета, прогрессивно-демокра­тические взгляды профессора и дружный, сильный коллектив привле­кают в клинику массу студентов; его аудитория всегда была пере­полнена.

Из других профессоров пятого курса я особенно любил слушать Кожевникова, Корсакова и Снегирёва.

Кожевников удивительно последовательно и методически произ­водил анализ признаков и ставил тоническую диагностику пораже­ний мозга. Кожевников очень строго требовал от студентов хорошо составленных историй болезни с обоснованным диагнозом и сам каждую проверял. Он казался очень строгим, но я на себе убедил­ся, что он был очень добрый и отзывчивый человек. Весной, когда меня исключили из университета, о чём я буду  говорить ниже, он меня принял у себя дома, обласкал и ускорил формальность с моим зачётом по клинике нервных болезней.

Корсаков удивительно мастерски демонстрировал психических больных, умело наводил их на бред, чтобы показать студентам всю страшную картину разрушения человеческой личности. Я пом­ню, как он на одной лекции показывал известного спортсмена-конькобежца Постникова, брата известного хирурга, с прогрессивным параличом. Впечатление было потрясающее. Я ему, будучи студентом, приводил родственника Серова - Симановича, который заболел острым психическим расстройством, и он его экспромтом разобрал перед врачами с изумительным искусством.

С.С. Корсаков умер очень рано, как только я закончил курс, и я помню его похороны, на которых бала масса народа, вся интеллигенция Москвы. Я помню, что меня водила на эти похороны мать Володи Ракинта, которая была его верной поклонницей.

Снегирёв производил тоже сильное впечатление своим талантом преподавателя и как первоклассный хирург. Он, кроме универ­ситетской клиники, которая была ему построена купцом Морозо­вым, имел ещё гинекологический институт для врачей, построен­ный на средства Шелопутина.

Нужно сказать, что больше половины клиник было построено и оборудовано московскими купцами, а именно: психиатрическая, женская, акушерская, ушная, кожная – всё это было построено на частные средства.

Снегирёв был очень популярный врач и умел взять с купцов средства на клиники. Правительство давало слишком мало денег и на образование и на здравоохранение. Эти ведомства всегда были нищенские.

Снегирёв был очень красивый лектор и имел большое влия­ние на развитие у  нас гинекологии. Его замечательная книга «Маточное кровотечение» была посвящена земскому врачу, и в этот большой симптом он сумел вложить почти всю патологию женского организма.

В обществе и в жизни он был настоящий русский самородок.

Все наши встречи с ним запечатлелись у меня, как яркие страницы общения с настоящим самобытным русским профессором, с его юмором и большим художественным вкусом. Он имел огромную прак­тику и был очень загружен, но когда моя молодая жена после первых родов в 1904 году была тяжело больна септической инфекцией, он тотчас приехал, взобрался за третий этаж и сразу внёс бодрое настроение. Я после этого навсегда остался ему признателен и сохраняю о нем благодарную память. Самое трудное в медицине – прогноз, и я никогда не забуду, как он уверенно сказал, что боль­ная поправится, и даже предсказал день, когда она встанет. Меня в то время так обрадовала и так поразила эта врачебная прозорли­вость.

Кроме официальных, обязательных лекций, я по вечерам посе­щал обходы клиник и пользовался руководством таких ассистен­тов, как Голубинин, Готье, Усов, Предтеченский и др. Я удив­ляюсь, что мы, студенты, находили время слушать курсы и некото­рых приват-доцентов; последних было очень много – около ста. Из них были такие выдающиеся преподаватели, как, например, Л.С. Минор, Г.Н. Габричевский, Г.И. Россолимо. Особенный ус­пех имел Л.С. Минор, который действительно блестяще читал лек­ции и разбирал больных. Ему не давали кафедры как еврею, и он ютился в Алексеевской амбулатории, под покровительством В.Д. Шервинского.

Так насыщенно и плодотворно протекала наша учебная жизнь, политикой заниматься времени совершенно не оставалось, да и у нас в семье, как я уже писал, появилась тяга к искусству, к ли­тературе и революционные настроения отошли в прошлое, были раз­говоры и споры больше по вопросам  искусства, а о революции не помышляли.

А между тем, все студенчество России находилось в тисках реакции, и университет считался главным местом крамолы и револю­ции. Репрессии на студентов сыпались по малейшему поводу. Бороться с этим полицейским режимом было трудно. Были случаи ин­дивидуального террора, убивали министров и часто исполнителя­ми были студенты. Полиция сама часто провоцировала беспорядки, загоняла студентов в Манеж, который как бы предусмотрительно был расположен против университета.

Студенты придумали в качестве протеста объявить забастовку таким образом: срывать учебные занятия. В ответ на такую за­бастовку, в апреле 1899 г., когда я уже кончил пятый курс и дол­жен был осенью держать государственный экзамен, правительство приняло суровую меру – исключило всех студентов и объявило но­вый приём по прошениям. Отказано было в приёме тем, у которых не отменное поведение по указаниям инспекции и тем, на которых указало Охранное отделение, как на неблагонадежных (особый тер­мин того времени). И вот мне и брату моему Дмитрию – студенту исторического факультета, в приёме было отказано. Меня это ужасно потрясло. Вся моя пятилетняя работа пошла на нет. Инте­ресно, что к нам ночью явился пристав с обыском, взял фотогра­фии и письма и, узнав, что мои родители живут в Москве, оста­вил нас в Москве на их поручительство, а то бы я должен был немедленно уехать из Москвы. Курьёзно, что, как потом выясни­лось, нас не приняли по указанию охранки из-за прошлого наших родителей, и на их же поручительство оставили в Москве.

Я потерял голову и начал хлопотать, пошёл к ректору, ко­торый меня принял, потому что обо мне ему написал рекоменда­тельное письмо профессор Никифоров (из правых профессоров, но, как я писал выше, у него со мной были постоянные сношения по изданию отцом его учебника). Ректором в то время был известный антидарвинист-зоолог Тихомиров, чиновник и очень неприятный че­ловек. Он пошептался с секретарём и сказал: «Поведение у Вас отличное, но мы ничего сделать не можем из-за неблагоприятно­го отзыва Охранного отделения».

Я так расстроился, что решил уехать в имение к Иловайским в Донбасс, куда меня позвал Давыд Иванович и я у них провёл Пасху – около двух недель. Там меня очень ласково приняли, особенно Зинаида Ивановна, я там наслаждался южной весной, катался на лошадях, и нервы мои немного успокоились. Там я получил новые впечатления от природы, увидел новых людей и сейчас вспоминаю этот особенный уют их старого помещичьего дома. За хлопоты по моему делу принялась М.А. Сабашникова, у сына которой я давал урок, а у неё в доме часто бывал адъютант Великого Князя Сер­гея – московского генерал-губернатора – Джунковский, который впоследствии был губернатором. Он устроил, что летом меня при­няли обратно в университет, и я получил разрешение держать го­сударственный экзамен. Впоследствии Джунковский мне сказал, что я обвинялся в том, что я стоял на улице караульным, когда заседал Совет Объединенных Студенческих Землячеств, чтобы пре­дупредить, если появится полиция. Ничего подобного не было. Не понимаю, зачем это было выдумано. Итак, я успокоился и на­чал готовиться к экзаменам на даче под Москвой. Отец снял да­чу в Котове за Химками, какой-то заброшенный барский дом на берегу речки. Занятия плохо шли в голову, потому что наш дом был полон молодёжи, гостили у нас братья Милиоти, Валерий Габричевский и приехал для практики русского языка француз Budin из Парижа. Его прислала сестра, он был у нас нахлебником. Рядом жили барышни Бирюковы, очень хорошенькие, мы катались на лодке, купались и предавались дачным удовольствиям. А в авгус­те я переехал в Москву и засел за книги.

Помню, что я готовился к государственным экзаменам в те дни, когда во Франции шёл знаменитый процесс Дрейфуса, и Зо­ля выступил со своим знаменитым обвинением. Экзамены прошли благополучно, они тянулись около двух месяцев – всего было 33 экзамена. Я получил в конце октября 1899 года диплом лекаря с отличием, и вскоре меня вызвали в Охранное отделение и вер­нули взятые весной при обыске фотографии.

Государственные экзамены на звание врача не были трудны, но их было слишком много, предметы были перегружены теорией, и слишком много требовалось знать фактического материала; между тем, в практическом отношении мы были очень мало подго­товлены и перед больными мы терялись и чувствовали, что почва уходит из-под ног. Председателем Комиссии был известный акушер Феноменов из Казани. Он вёл себя очень гуманно и выручал эк­заменующихся, когда ретивые экзаменаторы слишком на них насе­дали. Хотя практических навыков у нас было недостаточно, но всё же медицинский факультет дал нам хорошее общее теоретиче­ское образование, согласно тогдашнему положению науки, а глав­ное – возбудил интерес к клинике и стремление к дальнейшему совершенствованию. Кроме того, университет воспитал в нас осо­бое, строгое и требовательное отношение к профессии врача и к его роли в земстве, в самой гуще народа.

Однако, идти на самостоятельную работу прямо со школь­ной скамьи было очень трудно, поэтому кто мог, устраивался при клиниках и больницах, в качестве экстерна для практики. Я про­должал заниматься переводами, жил у отца и потому решил ос­таться в Москве и поступил экстерном к профессору В.Д. Шервинскому. Как раз в 1899 г. разрешился кризис с факультетской те­рапевтической клиникой, и Шервинский был назначен её директором. Он, вместе со своим ассистентом Голубининым, начал дея­тельно обновлять запущенную после ухода Захарьина эту основ­ную клинику медицинского факультета.

Я рьяно принялся за работу, посещал лекции, обходы, пи­сал истории болезни и тогда же начал посещать Московское Те­рапевтическое Общество, где председателем был тот же Шервинский. Но моя экстернатура два раза была неожиданно прервана. Один раз – в декабре – я должен был на два месяца уехать за границу в Париж, а другой раз весной меня отозвали в качестве врача к тяжёлой больной в Петербург, где я прожил больше года и только осенью 1901 года  вернулся в ту же клинику.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Поездка в Париж для меня имела очень большое значение для расширения кругозора, и я был счастлив побывать именно в Париже, в этом центре мировой культуры. Отец сумел мне вну­шить какое-то особое преклонение перед французской и романской культурой. Он ненавидел Германию и немцев, конечно из-за прус­ского милитаризма. Я удивляюсь, каким он оказался вещим про­роком, когда теперь после двух величайших войн, все народы по­чувствовали, что такое немцы.

В Париже, как я уже писал, жили мои сёстры и старшая – Елена, вышедшая замуж за скульптора Ясиновского, должна была родить. Отец меня и послал в Париж, чтобы я присутствовал при родах и побыл с ней первое время.

Я поехал в Париж с Зинаидой Ивановной Иловайской, и это первое моё путешествие за границу было очень приятно, всё бы­ло внове и интересно. Германию мы проехали мимо, в Берлине не остановились, о немцах впечатление было мимолетное, но не в их пользу. Поражали чистота, порядок и точность отправления поездов, но в то же время какая-то ограниченность их своего особого маленького мира. Париж меня поразил внешней красо­той, огромным вкусом, а главнее, там свободно дышится. Я люб­лю его сыроватый воздух с особым запахом гудрона, его бульва­ры, улицы, цветники и народ – весёлый и живой. В любой области вы найдете там всё, что интересует и, главное, чувствуете себя вы там свободно, никому до вас нет дела, и Париж нам кажется близким, своим и дорогим городом.

Муж сестры оказался очень интересным и симпатичным чело­веком. Он был полон восторга перед Роденом и многие вечера я с ним проводил в беседах об искусстве, он мне рассказывал об Америке, он также очень любил Париж. У него там была мастер­ская, и он строил планы своих работ.

Роды были дома в маленькой квартирке на rue Campagne premiere около Бельфорского льва. Роды были трудные, они очень затянулись, наступила вторичная слабость потуг, и доктор Кервилли очень ловко вынул прекрасного мальчика с большой го­ловой – моего первого племянника Митю. На меня вся эта карти­на произвела сильное впечатление, я в первый раз увидел рожде­ние человека, да ещё с такими трудностями.

Послеродовой период прошёл благополучно, но дело было зимой (январь 1900 г.) в квартире было холодно, и я помню, как Наум Ясиновский заботился всё время о том, чтобы постоянно под­держивался огонь в маленькой печурке.

Другая сестра Вита с Зинаидой Иловайской жили отдельно в маленькой квартире на Bd Arago, 110 своей особой жизнью. Они бегали по лекциям, у них бывали французские художники, и я с ними окунулся в осмотр города и его сокровищ.

Я побывал в университетской клинике  Hopital Cochin, Hôtel-Dieu, но времени для занятий у меня не остава­лось, и я вскоре вернулся в Москву и продолжал работу в клини­ке. В то время клиника с 1-го мая закрывалась до осени, и на ле­то я думал ехать на какое-нибудь место.

Наталья Ивановна Иловайская предложила мне поехать к ним в деревню, чтобы быть на всякий случай в качестве врача у них в доме, так как они боялись за здоровье своего маленького пле­мянника, мать которого только что умерла от родов. Я согласил­ся, но вдруг получил телеграмму от своей тётки из Петербурга и от Рукавишникова, чтобы я немедленно выехал на лето к его безнадёжно больной жене.

Он просил, чтобы я выехал сегодня же курьерским. Я помню, как отец поехал со мной в магазин Мерилиза,1) купил мне малень­кий простенький чемоданчик, в тот же вечер проводил на Нико­лаевский вокзал2) и я покатил в первом классе (в курьерском поезде был только первый класс).

Билет стоил 25 рублей в креслах, из которых делались раскид­ные постели. В Петербурге меня встретил на вокзале курьер с каретой, и я неожиданно попал в дом миллионера.

Меня тотчас же отвезли в имение на Сиверской по Варшавской железной дороге, где находилась больная. Встретил меня с большой ра­достью муж больной – тайный советник Рукавишников и рассказал, что у его жены определили рак прямой кишки; приезжала знамени­тость – хирург из Швейцарии Кохер, поставил диагноз и теперь только нужно облегчить последние месяцы её жизни, облегчить её страдания.

Я попал буквально в золотую клетку, в совершенно необыч­ную обстановку. Мне предоставили две комнаты – одну во флиге­ле, где была больная, а другую в большом доме для моих занятий. В комнате были шкафы для платья, шифоньеры для белья и в них мне нечего было помещать из моего чемоданчика.

Мне был предоставлен специальный лакей – Пётр, которому со мной нечего было делать.

Несмотря на новизну этой обстановки, я скоро с новыми людьми обжился. Больная ко мне привыкла, и наступившее в её состоянии временное облегчение расположило ко мне и больную и её мужа.

Консультировал у них знаменитый тогда в Петербурге лейб-медик Бертенсон,3) и он очень меня поддержал. Больной, по поводу колик, часто приходилось впрыскивать морфий, а иногда даже, при сильных приступах, давать легкий наркоз, главное, надо было следить за функцией кишечника. Так, мало-помалу прожили мы лето и в сентябре переехали в Петербург, в их вели­колепный дом на Адмиралтейской набережной. Иван Васильевич Рукавишников со мной очень сдружился, он был интересный че­ловек – либеральный петербургский богач-чиновник, служба у него была по благотворительным учреждениям, и он был предсе­дателем акционерной компании каких-то уральских заводов. Он много путешествовал, много видел, был почётным мировым судьей после реформы Александра II. Дочь его была замужем за В.Д. Набоковым, камер-юнкером, сыном министра юстиции, он впоследст­вии был известным кадетом и членом Первой Государственной Думы. Он с женой и детьми жили на Б. Морской и очень часто бывали у родителей. Сестра больной О.П. была замужем за знаменитым профессором сифилидологом В.М. Тарновским, который также час­то бывал у них в доме. Он был блестящего ума, очень весёлый и наружностью напоминал Фальстафа. На консультациях я имел удовольствие увидеть всех знаменитостей Петербурга: профес­соров Вельяминова, Троянова, Домбровского, кроме упомянутого уже мною Бертенсона. Меня удивило одно обстоятельство: врачи часто на консультациях переходили о русского языка на немец­кий. Так ещё сильно было влияние немцев в тогдашнем Петербур­ге. Встречал я там много видных представителей бюрократиче­ского мира, например, военного министра Куропаткина, который через четыре года так бесславно воевал о японцами.

Это чуждое мне общество скоро стало тяготить меня, я был связан,  чувствовал, что мне надо работать и учиться, а время шло. Правда, И.В. Рукавишников трогательно ко мне при­вязался. Он задаривал меня подарками, платил мне огромное жа­лованье – сначала 500 рублей в месяц, а осенью, когда больной стало хуже, и я согласился ещё у них остаться, он стал мне пла­тить по 1000 рублей в месяц – по тогдашнему времени это были огромные деньги для начинающего врача. И.В. просил меня не по­кидать больную до конца, а затем он проектировал поездку со мной за границу, обещая мне в Петербурге хорошее место и проч. Но я понимал, что мне прежде всего надо учиться и потому я не оставлял мысли о возвращении в клинику в Москву.

При больной мне приходилось находиться почти поминутно, и я мало что видел в Петербурге, хотя чувствовал всю красоту и величие этого города, его набережных, мостов и проспектов. Иногда меня прокатывали в коляске по Невскому, Каменноостровскому и на Стрелку.

Жизнь в этом богатом доме заставляла меня подтягиваться за окружающими – одеваться у хорошего  портного, носить ци­линдр, надевать фрак по вечерам и проч., но, несмотря на либе­ральность взглядов самого Рукавишникова и Набокова, они для меня были чуждые люди и я начал стремиться к тому, чтобы вырваться из этой золотой клетки. Круглосуточное дежурство около больной, с однообразной работой меня начало угнетать. Правда, я составил себе небольшую медицинскую библиотеку из медицинских новых книг (изд. Риккер),5) занимался чтением, но этого было недостаточно для моего клинического воспитания. Время мы коротали игрой в шахматы и бесконечными беседами.

Неожиданное событие совершенно нарушило мои планы с воз­можным возвращением в Москву на работу в клинику.

Заболел сам Рукавишников. У него было небольшое родимое пятно, которое он расковырял. За болезнью жены он долго не хотел обращать  на это внимания. Наконец, Тарновский посо­ветовал сделать операцию. Приехал хирург Домбровский (немец) и под кокаином удалил опухоль. При гистологическом исследова­нии у него оказалась саркома. Прошло около двух месяцев, и на шее под челюстью появились метастатические железы, которые были удалены второй операцией уже под общим наркозом. Через несколько недель – новые метастазы уже у трахеи. Новые опе­рации, тоже в домашней обстановке. После операции больной находился в очень тяжелом состоянии и на третий день он умирает от сепсиса. Я вспоминаю, какое потрясающее впечатление произ­вела эта смерть на весь дом и многих друзей Рукавишникова. Ведь он страшно переживал болезнь своей жены и уже был под­готовлен к её неизбежной смерти – и вдруг умер раньше. На этом случае я впервые почувствовал то «ускорение» смерти, которое так часто делают хирурги. Я очень жалел бедного Домбровского, на которого все смотрели, как на этого ускорителя. Я помню, с каким грустным видом он собирал инструменты, поки­дая хоромы этого роскошного дома. Конечно, хирурги всегда уте­шают себя тем, что болезнь всё равно неизлечимая и кончится смертью с ещё, может быть, большими страданиями. Домбровскому я благодарен за то, что он сделал мне маленькую операцию на большом пальце левой руки по поводу панарициума.6) Боли были ужасные, я три ночи не спал, и он мне выхватил половину ногтя и выпустил гной. Я помню, что у меня во время операции закружи­лась голова, и голову мне поддерживал Набоков. Ноготь на этом пальце до сих пор остался обезображенным.

Разумеется, после смерти Рукавишникова, я не мог бросить больную. В доме остались, кроме больной и меня, француженка-старушка и масса прислуги. В этой мрачной обстановке с умира­ющей больной я прожил ещё четыре месяца и в мае месяце переехал на дачу на Сиверской, которую О.Н. Рукавишникова предоставила для нашей семьи. Там мы прожили лето с моим маленьким племян­ником Митей, и осенью я вернулся в Москву.

Больше года я томился без клиники, при однообразных впе­чатлениях, при бессонных ночах, правда, я вернулся в Москву не с одним чемоданчиком – у меня были книги, бельё, платье и деньги. В денежном отношении Рукавишников отличался по от­ношению ко мне необыкновенной щедростью. Кроме большого жало­ванья он определил мне выдать ещё 3000 рублей, если я не по­лучу места ординатора в клинике через полгода после смерти О.Н. (так это и случилось, ибо градоначальник задерживал раз­решение на это дело, из-за моего исключения из университета; таким образом, на этот раз Охранное отделение способствовало мне в получении 3000 руб.), уже не говорю о многих ценных по­дарках, которые он мне дарил при каждом удобном случае.

Иван Васильевич Рукавишников (слева) и Максим Петрович Кончаловский

Таким образом, некоторая материальная обеспеченность помогла мне при первых шагах моей деятельности, и я смог по­мочь моему отцу.

С осени я принялся за работу и к декабрю 1901 года я был утвержден сверхштатным ординатором в факультетской терапевти­ческой клинике у профессора В.Д. Шервинского без жалованья. В то время штаты клиники были очень скромны – один ассистент и два ординатора, а все остальные были без жалованья, число этих бесплатных работников было ограничено, ибо служба их счи­талась государственной. Таких сверхштатных ординаторов было пять, а остальные врачи были экстернами. Кроме одного штатного ас­систента было ещё три сверхштатных и один лаборант.

Ординаторы оставлялись на три года, а ассистенты работали без срока. Я с особенной благодарностью вспоминаю ассистента Голубинина, который вёл всю лечебную работу клиники и от кото­рого я воспринял методику клинического исследования больного, я посещал его дневные и вечерние обходы и учился у него.

В клинике стали появляться новые методы исследования больного: желудочный зонд, рентген и лабораторная методика. Я не пропускал ни одного заседания Московского Терапевтического Общества, которые заседали аккуратно через среду, и вскоре сделал там мой первый доклад о больших эктазиях желудка и по­ражении почек. Любопытно, что уже в то далёкое время меня заинтересовала закономерная связь между желудком и почечным фильтром (впоследствии развившаяся в учение о синдроме), я тогда говорил о влиянии нефротоксинов на почечный фильтр при больших расширениях желудка. Вскоре я был избран секретарем Терапевтического Общества, и с тех пор связь моя с этим Общест­вом упрочилась на всю жизнь.

Первое моё публичное выступление было в студенческом Научном Обществе, где я сделал литературный доклад о патоге­незе аппендицита. Тогда эта тема была модная и возбуждала интерес. Весной 1902 года В.Д. Шервинокий устроил мне загранич­ную командировку на летнее вакационное время, и я во второй раз уехал в Париж. Я прослушал курс лекций Шоффара, Шентемесса, посещал  Hopital Cochin , жил у сестры, а затем на месяц уехал с c`трами в Бретань, в Роuldu, где мы ку­пались в океане и наслаждались природой. Там я много катался на велосипеде и пил сидр.

Но появилось новое обстоятельство, которое тянуло меня в Россию. Ещё когда я вернулся в Москву от Рукавишникова в лето 1901 года, Юрий Милиоти повёз меня в Дачное Царицыно к своим знакомым и родственникам Вышеславцевым. Мать Юрия с дочерью жили рядом на маленькой даче, а Вышеславцевы занимали большую дачу с цветником, гимнастикой и большой террасой. Семья их состояла из мамаши – Надежды Александровны, дочери Сони и двух мальчиков гимназистов – Саши и Коки. Они были в трауре, так как два года подряд у них были потери: сначала умер в 1899 году их отец, известный адвокат, а на следующий год – старший брат Миша от брюшного тифа, а отец от аневризмы.

В этом доме я сразу почувствовал какой-то особый уют, радушие и теплоту.

Юра исчез на соседнюю дачу Муромцева, за дочерью кото­рого он тогда ухаживал, и я остался один. Помню, мы целой компанией пошли гулять в знаменитый Царицынский парк. Сонечка была худенькая, весёлая и очень разговорчивая барышня, она меня всю дорогу занимала, потом мы ужинали на балконе, я ос­тался ночевать и рано утром ушёл после питья чудного кофе на балконе.

Помню, что, несмотря на ранний час, Соня вышла меня про­водить.

Зимой я стал бывать у Вышеславцевых, у них каждую суб­боту собиралась молодежь, и я постепенно стал у них своим че­ловеком. Заболевшая скарлатиной двоюродная сестра Сони – Капитолина, которая у них жила, ещё больше помогла этому сближе­нию. Я её лечил, остальных детей увезли к знакомым Селивачёвым, и у них я стал ещё чаще видеться с Соней. И вот, весной, когда я уехал за границу, то в разлуке я понял, что мой выбор сделан, и что судьба моя решена. Может быть, моя решимость уси­лилась благодаря тому, что в феврале мой брат Пётр уже женил­ся на Оле Суриковой. У нас завелась оживленная переписка с Соней, они тогда продали дачу и купили маленькое именьице в Рязанской губернии и туда уехали. В середине лета я поспешил из Парижа туда, и там мы решили вопрос окончательно.

После заграничных впечатлений Парижа, Бретани с её ска­лами и океаном, я очутился на Ильясовой мельнице в маленьком домике на берегу Осетра. Это очень поэтичное местечко, в жи­вописной котловине, с шумом мельничных  колёс, с огромным за­ливным лугом. Сколько я провел там дорогих часов и незабвенных минут! Свадьбу пришлось отложить до осени, а до этого я со всей семьей Вышеславцевых поехал в Симеиз, в Крым. Я не буду описывать этого путешествия, которое на всю жизнь запечатле­лось в моей памяти. От Севастополя мы ехали на лошадях. В пер­вый раз с Байдарских ворот я увидел величественную панораму Чёрного моря. Если принять во внимание мою молодость, ту ду­шевную радость и трепет, которые давала близость уже любимого и любящего человека, то станет понятно, что это был самый счастливый миг моей жизни. Я стоял перед началом своей новой, самостоятельной жизни, во мне было столько сил и, казалось, что нет никаких внешних препятствий для приложения этих сил и завоевания счастливой жизни. К вечеру мы приехали в Симеиз и поселились в Мальцевском вагончике.7) Месяц пролетел незамет­но. Прогулки, купанье, поездки в окрестности – словом я чувство­вал себя на крыльях.

Туда же приехал на несколько дней и отец, но он был не в духе, ему не понравился и обед в пансионе и дороговизна и проч. Может, ему было грустно, что его семья распадается. Третий брат тоже собирался жениться на Зинаиде Иловайской.

В сентябре состоялась наша свадьба в Москве, в маленькой приютской церкви в Хамовниках, на Чудовой улице.8) Свадьба моего брата Дмитрия Петровича состоялась за один день до моей. Он из озорства непременно хотел меня опередить.

Максим Петрович Кончаловский с женой Софьей Петровной Кончаловской в 1902 году (урожд. Вышеславцевой; 1882 – 1957)

Теперь, в настоящее страшное время массовых убийств, сплошного горя и непоправимых потерь достижений и завоеваний человеческого труда и гения, кажется невероятным вспоминать, как спокойно и беззаботно мы тогда жили. По своему характеру меня очень волновала предстоящая церемония, тем более, что у Сони было много родных и надо было выполнить весь необхо­димый и принятый тогда порядок торжества: благословение, вен­чанье в церкви и свадебный обед.

Маленькая церковка была переполнена и мне показалось, что Соня была очень эффектна в белом платье с длинным шлей­фом, когда её вёл под руку её дядя Григорий Александрович, красивый и представительный во фраке.

Я не мог дождаться от волнения, когда эта церемония кон­чится. Из церкви мы поехали на обед к Надежде Александровне и там пировали до утра. На свадьбе, кроме родных были все врачи клиники и Шервинский во фраке и со звездой, так что я смеялся, что моя свадьба была с генералом. Был и другой генерал – дя­дя С.П. – Федор Михайлович Вышеславцев.

Мы поселились в маленькой квартире на Зубовском бульваре, в деревянном домике, но очень уютном. На другой день после свадьбы я, как всегда рано утром, явился в клинику, на что В.Д. Шервинский мне заметил: «Ну, сегодня Вы могли и не при­ходить».

И вот я вступил в самый спокойный и самый счастливый год моей жизни. Действительно, оглядываясь сейчас, сорок лет спустя, я вижу, что тогда ничто не омрачало моего семейного счастья. Ни нужды, ни горя, ни особенных тревог не было, передо мною открывалась широкая дорога труда и дальнейшего совершенство­вания. Я усердно посещал клинику и начал готовиться к доктор­скому экзамену. Скоро, мало-помалу ко мне начали обращаться за помощью больные. Сначала пошли прислуги, гувернантки и другие мелкие служащие. Первая платная больная была дама с ревматизмом, живущая у нас в доме. Помню, что я очень волновал­ся при её лечении, ибо она мне верила больше, чем я сам себе. Она каждый день вызывала меня, и мне стыдно было брать с неё каждый раз за визит, она платила всего три рубля, но при тогдаш­ней жизни это было немало (за квартиру я платил 40 рублей в ме­сяц). У меня было какое-то особое чувство конфуза при получении гонорара, которое вскоре прошло. Должен оказать, что частная практика у меня довольно быстро стала развиваться, и я должен сознаться, что материальная сторона её у меня не была на первом плане. Меня всегда прежде всего интересо­вал сам больной, его болезнь, его быт, меня интересовали встречи с новыми людьми, и я всегда переживал каждый случай и тот или другой его исход. Практика давала мне широкую воз­можность наблюдать жизнь различных слоёв московского населе­ния и различную реакцию ладей на все события тогдашней жизни.. Больные очень хорошо чувствовали моё к ним отношение и вери­ли, что я стою за их интересы.

Я всегда дорожил своей свободой и независимостью и не­заметно притекающий заработок от больных создавал эту свобо­ду. Больные бережно относились всегда к моему времени и всегда спокойно ожидали своей очереди. Практика давала мне воз­можность наблюдать много функциональных болезней и много та­ких болезней, которые проходят на ходу и не требуют госпита­лизации. Ведь наши клиники и больницы чаще всего заполнены тяжёлым анатомическим материалом, часто в финальных стадиях, этим больным невозможно и помочь. Около 10% этих больных умирает, и у анатомов поле наблюдения значительно уже, чем у клиницистов, которым принадлежат и эти 10% и те 90%, кото­рые выписываются и болезни которых или проходят или затихают. Всё это говорит за то, что практика необходима для врача, она значительно расширяет поле его наблюдений.

Остается один деликатный вопрос – это платность. Но больные, и очень многие, не хотят лечиться даром и не верят в бесплатный совет. Сколько раз мне приходилось от­казываться от гонорара, и как часто из-за этого происходили неловкости и затруднения для тех же больных... Иногда приходилось лечить и нахальных больных. Помню, как в особняке ге­нерала Толмачёва по Тверской, мне лакей вынес на подносе го­норар, после того как я посмотрел и полечил генеральскую гу­вернантку; мне показалось обидно, что генеральша совсем не вышла, и я послал с лакеем гонорар обратно и уехал. Но подоб­ных недоразумений у меня было очень мало. Правда, бывали слу­чаи, когда меня из-за пустяков понапрасну будили ночью и зва­ли к таким больным, которым помощь была не нужна, например, поссорятся супруги или приревнует кто-либо – и готов сердеч­ный припадок. Гораздо чаше это были больные, которым была нуж­на медицинская помощь.

Окончив первые два семестра занятий в клинике, я весной с женой поехал в заграничную командировку, сначала в Париж, а затем в Мадрид на Международный Конгресс врачей. Это моя третья поездка за границу была особенно интересной. Я читал «Письма об Испании» Боткина и мне очень хотелось посмотреть эту страну и посетить музеи Мадрида (Веласкес, Гойа и др.). Я был тогда ещё молодым врачом и ещё не вполне осознал величие нашей науки, но я хорошо помню в Мадриде успех нашего физиолога Павлова, когда его доклад о работе пищеварительных желез был увенчан Нобелевской премией. Признаюсь, что я мало посещал заседания Конгресса, я бывал в больницах и клиниках, но больше меня ин­тересовала сама Испания, её города, её природа, её жители. В Мадриде, кроме музеев, дворцов и парламента, мы видели и бой быков и убежали после первого сеанса. Как ни красиво это зре­лище по краскам, но оно очень жестоко, и мы до конца не до­сидели.

Любопытен был  приём Конгресса в Королевском дворце ис­панским королем Альфонсом ХII. На пригласительных билетах, присланных только конгрессистам без жён, было предложено явиться во фраках. В обширных залах великолепного дворца нас рас­ставили по национальностям, русских поставили в одном зале с немцами, и сразу бросилась в глаза резкая разница между этими двумя группами. Немцы стояли рядом, тихо как один человек, держа в правой руке шапо-клаки.9) Русские стояли гурьбой, сре­ди фраков каким-то образом оказался один гимназист, в серой курточке и четыре женщины. Известный земский врач доктор Долженков,  огромного роста, с рыжей большой бородой, правда, был во фра­ке, но в жёлтых башмаках и в руках держал серую фетровую шля­пу. Нашу группу представлял русский посол в Испании в мунди­ре, очень представительный, высокий, похожий на Тургенева, по­ражало только присутствие в его правом глазу монокля, очевид­но, это был признак его дипломатического поста.

Председателем делегации был профессор В.М. Тарновский, он был во фраке, с лентой через плечо.

Вошёл король – ещё молодой человек с дегенеративным ли­цом, с вытянутой вперед челюстью. Он был одет в гусарский мун­дир с гетрами и хлыстом в руке, он собирался ехать верхом пос­ле приёма. За ним шли две королевские дамы в глубоком трауре – его мать и сестра.                                         

Немецкая группа стройно вытянулась и крикнула –  Ноch! 10) У них король не задержался и подошёл к нам.

Здесь было совсем не то. Прежде всего женщины-врачи за­хотели говорить, именно сказать королю о движении в России женщин к высшему образованию и о первых русских женщинах-врачах. Одна из них начала лепетать об этом на французском языке, но сбилась и речь не окончила. Затем выступил вперед доктор Долженков и тоже хотел поразить испанского короля тем, что в России есть такая организация, как земская медицина.

Он только сказал «Semstvo russe» и король сразу попятился от его могучей фигуры. Профессор В.М. Тарновский на изящном французском языке быстро загладил происшедшие шерохо­ватости и король с улыбкой последовал дальше, а мы вскоре покинули дворец. Угощение не было предложено, и мы тут же на ули­це утоляли жажду великолепными апельсинами.

Из Мадрида мы поехали в Толедо, где видели реликвии Сер­вантеса и его бессмертного Дон-Кихота, а потом отправились ещё дальше на юг в Севилью, Гренаду и Кордову. Это путешествие мы совершали с группой невропатологов и психиатров, из кото­рых особенно развлекли нас Баженов и Минор.

Баженов вскоре отстал, увлекшись осмотром испанских кабач­ков, а с Минором мы путешествовали до конца и очень подружи­лись. Минор был тогда в расцвете своих сил, за границей его уже знали, он был очень остроумен и находчив, обладал большой способностью к языкам и, не изучая раньше испанского языка, имел смелость, пользуясь латинскими корнями, изъясняться на нём. Немножко надоедала его мнительность. Он часто меня просил про­верить его пульс и посмотреть язык. Он всё время боялся забо­леть чем-либо на чужбине и был рад путешествовать с врачом. Навсегда в моей памяти останутся дворцы Севильи с их внутренними дворами, садами и фонтанами, узкие улочки с цирюльнями и мно­гочисленными кафе, песни, танцы, цветы и теплая, южная природа.

К лету мы вернулись в Россию и поехали в Рязанскую губер­нию к Надежде Александровне, моей тёще, в деревню. Недалеко от Ильясовой мель­ницы она купила усадьбу с большим фруктовым садом, в очень живописном месте, на горе, на берегу Осетра.

Надежда Александровна с большой любовью и заботой устрои­ла нам там наверху очень уютное помещение с кабинетом для моих занятий и восемь лет подряд, каждое лето, мы проводили там с большой пользой для себя и для детей, как на лучшем курорте.

Первое лето на Ильясовой мельнице жили Кончаловские – Виктория Тимофеевна и брат Пётр – художник с женой. Он стал писать портрет Софьи, и мы каждый день ходили за две версты на мельницу. Лето прошло незаметно и весело, Надежда Александ­ровна была очень радушная хозяйка, и у неё был постоянно пол­ный дом гостей. Наши друзья скоро сделались её друзьями. В «Вы­соком» скоро перегостили все близкие нам люди и среди них Ва­лерий Габричевский.

С этими годами у меня связано столько дорогих и так да­леко ушедших воспоминаний. С Надеждой Александровной мы раз­вели там большой приём для крестьян. Я составил и привёз из Москвы большую аптечку и по утрам принимал больных, а Надежда Александровна готовила и раздавала лекарства. Скоро к нам ста­ли возить больных из всех деревень, и это дело отнимало всё утреннее время до обеда. Со временем, это дело пришлось огра­ничить, так как ко мне стали возить больных по всем специаль­ностям – и психических и хирургических, а когда у нас пошли дети, то наши мамаши стали бояться заразы.

Оглядываясь на моё прошлое, я вижу, что много приобрёл от впечатлений при путешествиях, при перемене мест, но ещё больше от встреч и общения с интересными людьми.

Моя врачебная профессия мне особенно дорога потому, что она дала мне возможность видеть много равных людей с их горес­тями и радостями, людей разных верований, разных профессий и разных интересов. Быть может, это большое поле наблюдений позво­лило мне узнать жизнь во всём её объеме, с её обидами и неспра­ведливостями, с её пошлостью, но и с её хорошими и благородны­ми сторонами. Люди легче всего познаются в несчастье и горе, и сколько мне раз приходилось наблюдать человеческое горе и реакцию на это горе со стороны разных людей.

Из Вышеславцевских друзей моими друзьями скоро сделались два человека: сначала Леонид Федорович Тарасов, а потом, ещё сильнее, как родной, стал для меня Яков Яковлевич Димара-Симонович.

Леонид Фёдорович был учителем у Саши, Сониного брата, но когда я с ним познакомился, он уже был математиком в Страховом обществе «Якорь» и жил недалеко от нас в уютной квартирке. Он Соню знал ещё подростком и, мне кажется, что она ему нравилась. Он стал бывать у нас почти каждый день, и мы с ним очень приятно бе­седовали за чайным столом, о всех невзгодах тогдашней серень­кой жизни. Леонид Фёдорович наружностью был очень похож на Чехова и сам он был ярким представителем интеллигенции 90-х годов прошлого столетия. Он был скромный, честный работник, бывал за границей и по убеждениям был конституционалистом, верил в представитель­ные учреждения и те свободы, которые отвоевали себе англичане. Впоследствии он сочувствовал кадетской партии и надеялся на Первую Государственную Думу. У него было слабее здоровье и, когда после Мировой империалистической войны началась разруха и го­лод, он не выдержал и умер от туберкулеза в Вышнем Волочке, куда уехал к родным, распродав своё имущество и бросив москов­скую квартиру. Его письменный стол и кресло с книжным шкафом я купил для клиники и до сих пор эта мебель стоит в госпиталь­ной терапевтической клинике Второго мединститута, как память о моём друге.

С ним я очень много переживал во время японской войны, затем после поражения русских армий, когда появились надежды на конституцию, манифест 17-го октября, сначала надежды, а по­том разочарование, выборы в Первую Государственную думу, декабрь­ское восстание, а затем снова реакция и, наконец, война с Германией и революция.

К другому бывшему Сониному поклоннику – Якову Яковлеви­чу я тоже не имел повода ревновать, ибо мы очень скоро трога­тельно полюбили друг друга. Это был совершенно особенный чело­век, с чистой душой, необыкновенный альтруист, очень неглупый, отзывчивый. Все его любили и поверяли ему самые сокровенные свои тайны,, особенно женщины. Он был очень нервный, и даже его считали ясновидящим; он, в самом деле, обладал способностью какого-то предчувствия и мчался туда, где чувствовал горе. У Вышеславцевых рассказывали много таких примеров его предчув­ствия, быть может, это представление возникло от напряжённых нервов при потерях сначала отца, а затем через год, брата. Но Яков Яковлевич периодически действительно болел душевным расстройством, на него нападала тоска, и он скрывался в какое-нибудь странствие по России в самых ужасных условиях. Но распада личности у него не было, он был всё-таки вполне полноценным  и очень для многих ценным и нужным человеком. Перед моей свадьбой он исчез из Москвы и полтора года не показывался, потом явился и стал бывать у нас. Он трогательно следил за моими ус­пехами и продвижением вперёд на медицинском поприще. На всех семейных торжествах он старался всем доставить удовольствие, очень недурно сочинял экспромты и стихи, участвовал в играх и шарадах.

На протяжении многих лет я видел от «Жака» только хоро­шее, все наши горести он переживал с нами так горячо, как самый близкий человек. В нём было какое-то истинно христианское чувство, он, может быть, имел большую, несколько надломленную дуду, с оттенком мистицизма, некоторые чудачества, но это был настоящий, чистый, русский человек. Он мне всегда напоминал героев Доетоевского, ищущих настоящей правды и для неё жертвующих собой. У него была необыкновенная терпимость к людям с разными взглядами и уменье понимать их психологию, у него были друзья богатые и бедные, и те и другие его одинаково лю­били, а он всю жизнь был пролетарием и довольствовался очень малым. У него не было специальных знаний и специальной профес­сии, он служил в разных местах, очень много знал, он был та­лантлив, в нём бился пульс настоящей одарённой натуры, он чувствовал  красоту природы и мира. Я слышал, что он был влюблён в Соню, но когда я с ним встретился, то у меня не только не было никакого чувства ревности, но он стал самым близким другом, и эта дружба была взаимная, ибо я чувствовал, как он горячо меня полюбил. Это чувство распространилось на моих дочерей, с которыми у него всю жизнь была нежная любовь. Эта любовь проявлялась не только в постоянных заботах, но да­же в мелочах: он носил на своей цепочке брелок с фотографиями моих дочерей. Теперь, после его смерти, я ношу этот брелок как самую дорогую память о нём.

Он был всегда самым верным и самым приятным моим пациен­том. И как терпеливо он переносил свои страдания. Долгие го­ды он страдал язвой желудка, которая в конце концов перероди­лась в рак. Операция, произведенная П.Д. Солововым, дала толь­ко временное облегчение. Он знал и чувствовал неизбежность смерти и ждал её с удивительной твёрдостью и терпением. Много я видел в своей жизни страдальцев, но такого спокойствия и твёрдости я не видал. Никогда образ этого человека не исчезнет из моего сердца, и он будет всегда образцом  любви, гуманности и альтруизма.

Первое большое волнение в семье я пережил после родов первой дочери Тани в феврале 1904 года. Беременность протека­ла у Сони нормально, рожала она дома, на родах был профессор Н.И. Побединский. Роды были очень трудные, затянулись, а, главное, после родов поднялась температура, я совершенно потерял голову. Выяснилось, что акушерка, которая у Сони принимала, была из родильного приюта, который закрыли из-за послеродовых инфекций. Я заметил, что Побединский несколько встревожен. Он предложил мне пригласить Снегирёва на консультацию. Я уже пи­сал, как Снегирёв поднял упавшее настроение и поставил благо­приятный прогноз. Только через шесть недель Соня встала, но была очень слаба. Вспоминаю, что когда наступило улучшение, мы с Побединским с удовольствием пообедали голубцами и заливной ры­бой, которую принесла нам добрая Надежда Александровна. Побединский пригласил к себе в помощники для ухода за больной своего ассистента П.К. Унтилова и он, действительно, её выходил. С тех пор он на вою жизнь стал нашим другом и даже породнился с нами, женившись на Сониной двоюродной сестре – Мане Вышеславцевой. Вся наша семья очень переживала болезнь Сони, осо­бенно мой отец, который часто приходил и нянчился с новорож­денной Таней.

Только что я успокоился после пережитых волнений с Сониными родами, как на нас надвинулась новая беда. Я заметил, что отец начал худеть и потерял свою обычную жизнерадостность и бодрость. Он всегда отличался хорошим здоровьем и за свои 64 года болел очень редко. Я его посмотрел и, к моему ужасу, на­щупал у него в животе плотную, бугристую, разбросанную опу­холь. Диагностика злокачественного процесса не подлежала со­мнению. Я попросил посмотреть его Л.Е. Голубинина и профессора П.И. Дьяконова. Они подтвердили диагноз – саркома забрюшинных желёз и невозможность оперативного лечения. Решили попро­бовать лечение Рентгеном. Валерий Габричевский достал от Хомя­кова рентгеновскую установку, и её удалось поставить у отца в квартире. По тому времени это дело было нелёгкое.

Однако, лечение Х-лучами пользы не принесло, и отец про­должал таять и слабеть. С грустным чувством я уехал в деревню к своей семье в Рязанскую губернию и оттуда приезжал его наве­щать летом несколько раз, и каждый раз убеждался, что болезнь быстро прогрессирует. Отец, уже больной, весной решил бросить старую квартиру на Чудовокой улице за Остоженкой и переехал в меньшую квартиру на Б. Молчановке в доме Джанумова. Тогда ещё были обозначения по домовладельцам, а не по номерам.

15 сентября 1904 года он скончался, мы, все дети, уже были в Москве. Время тогда было скучное, шла неудачная японская война. У меня сохранился номер «Русских ведомостей», в котором  был помещён некролог об отце проф. Мануйлова, того самого, ко­торый в дальнейшем играл некоторую политическую роль. Он был первым избранным ректором Московского Университета, получившего временно автономию, а позже был министром народного просвеще­ния во Временном правительстве. Меня поражает скудость и блед­ность того материала, который содержит номер газеты. Мне было приятно что в некрологе была отмечена полезная литературная и издательская деятельность отца и, правда, эзоповским языком был дан намёк на препятствия, которые он встречал при своей работе.

На похоронах народу было немного, время было глухое. Я помню, что меня тронуло, когда я увидел подъезжающего на извоз­чике очень расстроенного художника Пастернака; помню, что свя­щенник встретил нас, братьев, довольно грубо и спросил, почему покойник не приобщился и даже пугал, что его не следует хоро­нить. Однако, всё обошлось благополучно, и мы его опустили в мо­гилу на Ваганьковском кладбище.

Потерю отца я переживал не только остро, но и хронически. В дальнейшем на своем жизненном пути я всё больше и больше чув­ствовал его роль и значение для нас, и мне всегда было досадно, что я при его жизни недостаточно его ценил и понимал. При всех наших успехах, мне так хотелось, чтобы он видел плоды своих усилий. Его многие взгляды оказались пророческими, на­пример, характеристика немцев и их грубой культуры, его горя­чий протест против войны, как массового, организованного убий­ства, его постоянное возмущение насилием над культурой и сво­бодой – всё это так справедливо и так созвучно со всем тем, что пережили мы и наша страна после его смерти. Я убежден, что Россия дала немало таких людей, с такой глубокой и утончённой культурой, людей так сильно чувствующих и понимающих красоту мира и необходимость справедливости к людям. Вообще, можно ут­верждать, что русская интеллигенция по своей внутренней куль­туре выше заграничной, у неё шире кругозор, меньше мелкобур­жуазных условностей, а главное, душа глубже и шире. Я за свою жизнь двенадцать раз был за границей и часто наблюдал, что внешний лоск и множество, на наш взгляд, глупых предрассудков, затеняли и ограничивали их внутренний мир.

Работа в клинике шла спокойно, и я уже напечатал свою первую работу о желудочно-кишечном свище. Я сделал небольшой очерк этого тяжелого симптома на основании одного наблюдавшегося мною случая. Эта работа была напечатана в Сборнике клиники по поводу тридцатилетнего юбилея Шервинского. Я принимал большое участие в редактировании этого тома и в организации  этого юбилея. Чествование Шервинского было очень скромное с подписным обедом в Эрмитаже.11) Наша клиника начинала понемногу завоёвывать авторитет. К тому времени Остроумов покинул свою кафедру, и тогда очень скоро факультетская клиника заняла первое место на Девичьем Поле.

Поражение русских армий на Дальнем Востоке странным обра­зом не приводило в уныние русский народ, все как будто радовались этому, ибо ждали реформ, ждали ослабления реакции. У русских не было буквально ни одной победы: Лаоян, Порт-Артур, Мукден и, наконец, Цусима.12) Все знали, что эскадра адмирала Рождественского обречена на гибель, а между тем она шла и шла на верную смерть и приняла неравный бой. Народ знал, что вой­на затеяна правительственной кликой и войне не сочувствовал.

Всеобщая забастовка вырвала манифест 17-го октября с обещанием свобод и представительных учреждений. Интеллигенция всполошилась, языки развязались, начались митинги и собрания. Профессора читали доклады и лекции о парламентском строе. В обществе началось движение и, мало-помалу, начала формировать­ся конституционно-демократическая (кадетская) партия. Сначала она имела много сторонников в различных слоях населения. На многочисленных собраниях мы с удовольствием слушали замечатель­ных ораторов: Кокошкина, Кизеветтера, Маклакова. Они мастерски читали лекции по государственному праву и знакомили аудиторию с конституционными учреждениями. Всё было последовательно, ло­гично и академично. Эти собрания устраивались в богатых домах. Помню, у графа Орлова-Давыдова, в его великолепном особняке, у Новосильцевых собирались первые кадетские группы и там начала формироваться кадетская партия. Я не буду  описывать это вре­мя всеобщих разговоров, ожиданий, чаяний и надежд. Все ждали конституции. У моего пациента, адвоката Матвеева, даже попугай выучился говорить «Дайте конституцию» и он беспрестанно пов­торял эти слова. Конституция была дана, но куцая и скоро отнята. Характерно для того времени то, что одной рукой давали что-то, а другой отнимали. Граф Витте, который так ловко заключил мир о Японией, давал свободы и в то же время допускал черносотенные погромы евреев и студентов. По наивности, мы с Л.  Тарасовым хо­тели написать Витте письмо с вопросом как понять его политику.

Но вопрос этот стал ясен после декабрьского восстания, когда правительство откровенной реакцией показало свое лицо.

Характерно, что в то время протесты выражались в больших демонстрациях на похоронах, когда можно было беспрепятственно собираться массам народа. Первые грандиозные похороны были пер­вого ректора автономного Московского Университета – князя Трубецкого, на них собралась вся московская интеллигенция. Ещё более демонстративны были похороны убитого черносотенцами ветеринарного врача Баумана; на них уже говорились революцион­ные речи и пели марсельезу и рабочие гимны. На похоронах Баума­на была вся Москва и даже Шаляпин спел «Дубинушку».

Многие из этих похорон сделали себе какое-то развлечение, многие думали, что настал конец самодержавию и ожидали для Рос­сии нового строя.

На собравшемся в зале Консерватории Пироговском съезде врачей по поводу борьбы с холерой, земский врач Дорф громким голосом воскликнул:  «Долой самодержавие». Весь зал встал и встретил этот возглас овацией. Я был в этом зале и чувствовал общий революционный подъём.

Консерватория была окружена казаками, и собрание закрыли.

Пока интеллигенция митинговала, рабочие продолжали басто­вать, и совершенно неожиданно для властей Москва покрылась баррикадами. Город представлял в декабре довольно странный, необычный вид.

Только что были в Москве пущены первые линии нового трам­вая. Народ начал валить столбы, и буквально за один день во многих местах выросли баррикады, движение было затруднено.

Жители с любопытством смотрели и ждали, что будет дальше. Первое время власти растерялись. Я помню, мне пришлось в качест­ве врача быть в семье начальника штаба Московского военного ок­руга – барона Рауш фон Траубенберг. Я застал дам в полной растерянности, они меня спросили, правда ли, что сегодня ночью назначен арест властей. Действительно, на другой день начали стрелять из орудий, и вскоре из Петербурга в Москву прибыли карательные отряды полковника Мина и Римана и началась жестокая расправа и подавление восстания, которого, в сущности, ещё по настоящему не было. Во всем этом было много, я бы сказал, не совсем серьёзного.

Когда в Москве было объявлено осадное положение и нача­лись расстрелы, жизнь сразу затихла, и началось всеобщее угне­тение. Помню, как по улицам разъезжали казаки с нагайками, и я однажды, идя к больному по Остоженке, едва избежал удара, бросившись в подворотню.

Мы тогда жили на Остоженке,  в доме церкви Воскресения.14)

Однажды вечером, когда разбирали баррикады, и было объявлено, что у кого найдут оружие, тот будет расстрелян, к нам в квар­тиру позвонил испуганный дружинник, вызвал меня и просил раз­решения остаться переночевать, так как за ним погоня. Одновре­менно с чёрного хода швейцар предупредил мою жену, что к Вам вошёл подозрительный человек, за которым гнался патруль. Я его спросил, в чём дело. Тогда он показал большой револьвер-наган, за который его могут расстрелять. Я ему тогда предло­жил оставить его у меня. Он с радостью согласился и, уйдя, ещё раз вернулся и передал два патрона.

На другое утро я решил отвезти это оружие в клинику и там его спрятать в библиотечный шкаф, так как дома мог бы быть обыск, и держать у себя оружие было опасно. Мы взяли из­возчика, и с женой поехали в клинику, я благополучно спрятал револьвер, и на том же извозчике мы поехали обратно. Вдруг, на Зубовской площади пристав с городовым останавливают нашего из­возчика, высаживают нас и обыскивают. Таким образом, мы случайно избежали большой неприятности. Этот револьвер взял лабо­рант клиники – доктор Лавровский и увёз к себе в клинику. Про­шёл год и этот дружинник вдруг явился ко мне с просьбой вер­нуть ему его оружие.

Очень тяжелую картину представляла Москва после подавле­ния восстания. Опять наступила реакция. Начались выборы в Первую Государственную Думу. Были некоторые надежды, что кадетская партия добьётся конституционной монархии. Кадетские речи до­ставили удовольствие, но скоро все поняли, что Дума совершенно бессильна.

Поразительно, до чего спокойно и равнодушно страна при­няла роспуск Государственной Думы, и каким холостым выстрелом прозвучало Выборгское воззвание.15)

Депутаты были посажены в тюрьму, но они сидели с комфор­том, им даже обеды приносили из дома.

Реакция опять начала постепенно сковывать Россию и для неё снова наступили чёрные дни. В этом пережитом нами корот­ком периоде политической весны, всё же была своеобразная пре­лесть. Было много надежд и мечтаний, развязались языки, мы познакомились с конституционным и представительным устройст­вом общества, приобрели сведения и по аграрному и по рабочему вопросу.

Были моменты и некоторой переоценки ценностей и извест­ных загибов в смысле понимания свободы личности.

Например, в клинике мы решили тоже устроить своего рода республику. На одной из конференций бедному В.Д. Шервинскому один из ординаторов прочитал длинную нотацию, что он плохо ру­ководит научной работой, не входит в нужды врачей, не даёт им заработка и проч.

В.Д. был очень расстроен, он, правда, в молодости был несколько суховат и давал практику только одному своему ассистенту, но вообще этот выпад был несправедлив, и врачи скоро раскаялись и принесли ему извинение. Но всё же был короткий период, когда врачи решили и научные конференции устраивать свои, демократические, без профессора, причём представителя на конференции каждый раз мы избирали и на это кресло попадали даже младшие врачи. Запомнилась мне одна подобная конферен­ция, на которой ординатор Высоцкий изложил данные своей дис­сертации по Бирмеровокой анемии, он показал множество прекрас­ных препаратов, настроение было приподнятое, обстановка уют­ная, интимная, были бутерброды и, кроме чая, красное вино. Словом, все были довольны и думали, что мы и без профессуры можем двигать науку.

Скоро эта волна схлынула, и жизнь клиники вошла в нор­мальную колею.

Срок моей ординатуры окончился в конце 1904 года, и я стал перед следующей ступенью, взойти на которую было нелегко, а шаг к ассистентуре в значительной степени определял и обес­печивал дальнейшее движение.

Вакансий ассистентских было очень мало, и конкуренция была велика. Радкевич уже защитил диссертацию, у Высоцкого диссертация была готова, а я только начал держать докторские экзамены и на это дело никак не мог найти времени, потому что меня уже начала отвлекать частная практика. Я уже сделал не­сколько докладов в Терапевтическом Обществе, В.Д. Шервинский поручал мне вести вечерние занятия со студентами и, наконец, в 1905 году он представил меня на должность сверхштатного ас­систента клиники.

Я был очень счастлив, ибо это был самый важный шаг моей жизни, он окончательно определял мою академическую будущность и после этого движение вперед  пошло беспрепятственно, самотёком. В.Д. Шервинский этим актом, как он мне потом гово­рил, зорко предвидел мою дальнейшую судьбу и я стал его лю­бимым учеником, который в конце кондов унаследовал все его функции и по клинике и по Обществу. Навсегда я сохранил за это В.Д.  самую искреннюю благодарность.

В должности ассистента я с большей уверенностью начал преподавательскую работу и повел регулярные занятия со сту­дентами по вечерам, два раза в неделю. Эти занятия требовали постоянного чтения по поводу тех больных, которых я демон­стрировал. Это оказало мне большую пользу для развития меня как клинициста.

В Терапевтическом Обществе из секретарей я скоро был избран на должность редактора и начал издавать труды Общест­ва и выпустил в свет несколько полутомов по полугодиям. Кро­ме того, у меня стала развиваться самостоятельная практика, и так как моя служба была бесплатная, то эта практика меня и мою семью кормила.

Кроме клиники я работал в Красном Кресте на Собачьей площадке, куда я клал своих частных больных и где я был терапевтом и часто консультировал с профессором А.П. Губаре­вым, доктором В.А. Строкиным, а  главным хирургом был док­тор Руднев, который имел в Серебряном переулке свою лечеб­ницу. Он имел в Москве большую практику и очень скоро со мной сдружился. Очень много больных я получил через него и по его инициативе.

Таким образом, было много обстоятельств, которые спо­собствовали тому, что я быстро стал в Москве популярным врачом, и к 1906 году уже имел домашний приём по определен­ным дням. Всё мое время было занято, и я должен был иметь постоянного извозчика. Диссертацией мне заниматься времени не оставалось, и я с ней не торопился, ибо старался нако­пить клинический опыт. Докторский экзамен я растянул, сда­вал постепенно и закончил его только в 1908 году.

Наша семья стала увеличиваться. У братьев пошли дети, у Пети – Наташа, а у Мити – Наташа и Ваня. А у нас начались волнения но поводу Тани, она долго не начинала говорить и мы обратили внимание на то, что она не реагирует на звуки, ей сделали операцию удаления аденоидов, но это нисколько не улучшило положения дела.

Возникло подозрение, что она глухая от рождения. Летом она заболела пиэлитом. Болезнь очень затянулась, она поблед­нела, появились и почечные элементы (цилиндры). Сперанский посоветовал её увезти зимой в Аркашон, около Бордо, и вот, первый раз я расстался с женой. Она с моей мамой и Таней втроем поехали в Париж, а оттуда в Аркашон, и я остался один в Москве до конца семестра, а в мае и я отравился к ним. Туда приехала и сестра Вита из Парижа, и мы жили в прелест­ной вилле на берегу залива.

Пиэлит у Тани прошёл. Я помню, как она обрадовалась и завизжала, когда встретила меня на вокзале.

Аркашон – прекрасный детский курорт: зимой с дюнами, песком и сосновым лесом, а летам с пляжем на берегу залива, с приливом и отливом и чудным купаньем. Мы жили своим малень­ким хозяйством, каждое утро я с Соней ходил на рынок, где по­купали чудесную рыбу, свежие овощи и фрукты и француженка готовила нам обед.

Баба Лина 18) возилась с Таней. Одно только обстоятельство нас угнетало – это болезнь Тани. Мы возили её в Париж и пока­зывали знаменитому отиатру Дюбе-Барбон. Он прямо нам оказал, что она глухая от рождения и что её надо специально воспиты­вать. Разумеется, на нас это произвело ужасное впечатление, и вся Сонина жизнь перестроилась. Она с необыкновенной энер­гией принялась за изучение метода преподавания речи для глу­хих и чтения ими с губ. Мы осматривали в Бордо и в Париже спе­циальные учреждения, институты, которые там находятся в веде­нии монахинь. Глухие дети в массе произвели на нас очень тя­желое впечатление, и мы решили учить Таню индивидуально и держать её в обществе слышащих. Физически она очень окрепла, и когда мы привезли её в Москву, она имела цветущий вид. В Москве мы обратились к большому специалисту по воспитанию глу­хих – Федору Андреевичу Рау. Он и его жена – Наталия Александ­ровна приняли горячее участие в судьбе нашей дочери, а Соня, с поразительной настойчивостью сама начала её учить. Сколько усилий и труда ей надо было положить, чтобы добиться успеха и показать ей и мир и природу во всей их красе, но без зву­ков. Таня не теряла жизнерадостности, развивалась довольно быстро, и её очень рано выучили читать, писать и совсем малень­кой она пристрастилась к рисованию. В дальнейшем ей пригласи­ли замечательную учительницу через Л.Ф. Тарасова, которая учи­ла её предметам – литературе и математике.

Танина глухота очень много нам доставила горьких дней, и какой страх мы испытывали перед рождением второго ребенка, да и вообще появился страх иметь детей.

Вторая дочь родилась в 1908 году, через полгода после того, как мы вернулись из Аркашона. Она оказалась слышащей и здоровой. Роды были не такие тяжёлые, и все обошлось благопо­лучно. Интересно, что у младшего брата Сони – Коки, родился  мальчик, тоже глухой.19) Это очень огорчило Надежду Александровну, ибо пришлось признать, что эта аномалия наследственная и зависит от Вышеславцевских генов.

Население «'Высокого»  имения Надежды Александровны, по летам значительно увеличилось. Образовалась целая колония. Из Германии вернулся Кока с женой и сыном.20) Надежда Александровна каждый год всё расширяла свой дом и своё хозяйство. Саша тоже женился на Зосе Ауэр и для них пе­реехал из маленького дома и устроил совершенно отдельную прекрасную дачу с садом на берегу оврага. Туда приехали сёстры и тётка Ауэр. Мы занимали мезонин в маленьком флигеле, летом также гостили разные семьи – Лясковы, Унтиловы, Милиоти.

Кроме того, постоянно приезжали из Москвы  гости и жили по несколько дней и даже неделями. В беседке жил художник Харламов. Приходится удивляться, что Надежда Александровна выдерживала и могла прокормить и развлечь такую массу народа. Всего было необыкновенное изобилие: молочных продуктов, птицы, овощей и замечательные ягоды и фрукты.

Саша увлекался хозяйством и всё делал своими руками, провёл водопровод, устроил какие-то особые поилки для коров и образцовую молочную ферму.

Целыми часами Сада читал крестьянам лекции об искусст­венном удобрении, об интенсивном хозяйстве, была умилитель­ная картина, когда они слушали его, сидя на корточках и рази­нув рты, но делали всё по-своему и вероятно его надували. Я до сих пор удивляюсь его разнообразным знаниям и способностям делать всё своими руками. Всегда он всё делал для других, за­бывал себя, но практичности у него не было и, разумеется, имение ему давало только расход.

Очевидно, дворянские гены у него брали верх над коммер­ческими (купеческими). Молоко всё же продавали в Москву и впоследствии он даже открыл в Москве «Детское питание» с мо­лочной кухней.

Предприятие это было поставлено по всем правилам науки, имело успех, но тоже дохода не давало. Но жизнь наша в дерев­не была организована замечательно, Сашей было достигнуто со­четание дачных и деревенских удовольствий и развлечений. Были и теннисная площадка, и купальни, и катанье на лошадях, с пикниками на Оке, и прогулки за грибами и ягодами. Словом, полное приволье. Теперь даже кажется мало вероятным, если вспомнить, сколько было внешней красоты в тогдашней жизни.

Молодые дамы, особенно Сашина жена, ходили нарядные, в кружевах, в белоснежных платьях. Два раза в лето на именины 29 июня и 30 августа приезжали гости, и было целое пир­шество с различными развлечениями.

Как трогательно Надежда Александровна заботилась обо мне, каждое утро она поила меня кофе с особыми сливками на маленьком балконе, а какие ягоды, какие варенья и соленья мы там поглощали в обильном количестве.

Я там имел очень благоприятную обстановку для занятий, у меня наверху был удобный кабинет, где я работал и там я написал первую физиологическую часть моей диссертации. В 1910 году было последнее лето, которое мы прожили в «Высоком».

С 1911 года мне было уже трудно бросать дела в Москве, чтобы уезжать в Рязанскую губернию на два-три месяца.

Максим Петрович со старшей дочерью Татьяной у входа в клинику на Большой Пироговской в 1910 году

Мы так окрепли в материальном отношении, больных было много и хотелось уже устроить жизнь и на лето вполне само­стоятельно. Мы сняли дачу в Братцеве, в имении князя Щерба­това за Химками. Туда я от Петровского парка ездил на извоз­чике, часа полтора, изредка князь Щербатов подвозил меня на автомобиле.

Местечко Братцево очень живописное, на берегу реки, да­ча очень удобная и там мы прожили до самой войны 1914 года.

В «Высокое» ездили на короткий срок – на именины.

К этому времени сформировалось своё большое общество. Ординаторы и ассистенты клиники собирались у нас по субботам, я очень любил эти вечера, после моих занятий со студентами я всегда был в легком настроении.

У Сони был целый хвост поклонников, устраивались поезд­ки за город, в театры и проч. Уже тогда образовалось ядро друзей, которые впоследствии стали моими ближайшими сотруд­никами.

Максим Петрович в 1910-е годы

Деятельность моя в клинике расширялась, фактически я уже вёл доцентские занятия регулярно два раза в неделю. В 1907 году В.Д. Шервинский за выслугой лет ушёл в отставку, но он был в полной силе и остался почётным директором клиники и продолжал раз в неделю делать обходы. Директором клиники был избран профессор Л.Е. Голубинин, эту кандидатуру мы встрети­ли с большой радостью, и вся жизнь клиники шла по тому же руслу.                                                     

Л.Е. Голубинин передал мне своё место в Екатерининском институте,21) и я стал ещё школьным врачом и у меня прибавилась ещё одна нагрузка. По утрам в 8 часов  я уже бывал там, чтобы во время поспеть в клинику.

В 1909 году в Москве собрался Первый съезд Российских те­рапевтов. В организации этого съезда я деятельно помогал В.Д. Шервинскому и секретарю съезда – Г.А. Левенталь.

Характерны для того времени бесконечные хлопоты о раз­решении этого съезда. В.Д. Шервинский много интересных пери­петий рассказывал по этому поводу.

Даже когда съезд был разрешён, мне пришлось идти к ге­нерал-губернатору, чтобы он разрешил вставить ещё доклад об аппендиците. Тяжёлое впечатление произвела на меня обстановка в его канцелярии, когда я два часа ожидал, пока вышел ге­нерал и стал обходить просителей и что-то невнятное буркнул, когда я изложил ему суть моего посещения. Всё время боялись крамолы. Даже на научных заседаниях Терапевтического Общест­ва присутствовал пристав. Однажды он вступил в прения по по­воду одного доклада о раке печени. Врачи были так возмущены, что заседание пришлось закрыть.

Съезд прошёл очень удачно. Я познакомился с виднейшими терапевтами России: Образцовым, Сиротининым, Яновским.

На этом съезде я выступил с докладом о клиническом значе­нии новых физиологических данных желудочного пищеварения. Помню, что тот самый лейб-медик Бертенсон, который помог мне при первых моих шагах, поздравил меня с успехом. На этом съезде был исторический доклад Образцова о тромбозе венозных сосудов сердца. Этот доклад открыл впервые клиническую карти­ну инфаркта миокарда, но тогда он не произвел эффекта и про­шёл незамеченным, хотя, мне помнится, я почувствовал рельеф­ность данного докладчиком клинического образа.

После этого съезда каждый год в рождественские канику­лы стали собираться наши съезды и они всегда вызывали инте­рес и внимание.

Весной 1911 года защитил диссертацию на степень докто­ра медицины Е.Е. Фромгольд. Он был моложе меня на пять лет и меня обогнал. Диссертация его была об уробилине вообще, он был большой знаток химии, и диссертация его была лабораторная.

Это обстоятельство меня очень подтолкнуло, я уехал на дачу, засел за работу и к осени кончил свою книгу.

Типография Мамонтова в один месяц напечатала мою дис­сертацию. У меня сохранились тетрадки, в которых я писал её прямо набело своим неразборчивым почерком с огромным литературным указателем с иностранными именами.

Теперь я поражаюсь, как наборщики приняли эту рукопись и сделали книгу в 400 страниц так быстро.

Диспут прошел благополучно и довольно торжественно.

Аудитория факультетской терапевтической клиники была переполнена.

М.П. Кончаловский и Е.Е. Фромгольд – ассистенты у  Л.Е. Голубинина, 1910-е годы

Я во фраке и в белом галстуке, трепещущий, стоял на кафедре.

Председательствовал декан профессор Д.Н. Зернов, офи­циальными оппонентами были профессора Л.Е. Голубинин и Н.С. Кишкин и приват-доцент В.А. Воробьёв.

В.Д. Шервинский в это время не мог быть официальным оппонентом, потому что он в числе нескольких прогрессивных профессоров из протеста режиму, созданному в Университете министром Кассо, ушёл в отставку. Он выступил в качестве не­официального оппонента, в той же роли выступил профессор Губарев.

Сделал ли я что-то новое в своей «Желудочной ахилии»? Откровенно говоря, нет. В моей книге довольно рельефно пока­зана связь клиники с физиологией и то физиологическое направ­ление, которое в настоящее время принесло столько пользы на­шему знанию. В физиологическом очерке этой работы заложен фундамент того здания клинической физиологии, которое кра­суется в настоящее время.

Очерк составлен довольно обстоятельно и полно. В клини­ческой части есть описание двух случаев тотальной атрофии желудочно-кишечной трубки с сопутствующей анемией. Теперь эти взаимосвязи расшифрованы достаточно полно и подробно.

Возражения оппонентов были очень доброжелательными, и после оглашения факультетского обещания,22) я был провозглашён докто­ром медицины при овациях присутствующих.

В ординаторской комнате был накрыт чай и подано шампан­ское. Меня очень тронули речи товарищей и больных. Меня осыпали подарками и я, счастливый, поехал домой. В квартире меня встретила младшая, трёхлетняя дочь Нина и поднесла мае букет роз.

После защиты диссертации моя академическая карьера впол­не определилась, и я стал думать со следующей осени о доцент­ском курсе. Но осенью 1912 года на нашу клинику надвинулась большая беда. Внезапно заболел профессор Л.Е. Голубинин. Ле­том он после заграничной поездки, отдыхал в Кисловодске, и вдруг его привезли оттуда в сентябре в состоянии комы. Снача­ла думали, что у него пищевое отравление, но он быстро стал слабеть, появился асцит и диагноз – злокачественная опухоль стал вероятен. Вскоре он умирает и на секции находят рак тела поджелудочной железы.

Болезнь и смерть Л.Е. я и вся клиника очень переживали. В.Д. Шервийский в самом начале его болезни уехал за границу. Клиники осиротели. Похоровы были грандиозные. Врачи его очень любили и он, действительно, о них очень заботился. Все ордина­торы по очереди помогали ему при его домашнем приёме и этим себя материально совершенно обеспечивали.

На место Голубинина к нам был назначен Н.Ф. Голубов. Это был человек другого мира, вкусов и первое время было очень тяжело, даже казалось что о врач другой специальности. Одно было хорошо, что он дал мне и Е.Е. Фромгольду полную самостоятельность. В течение пяти лет я заведовал одной половиной клиники, а Е.Е. – другой. Голубов обходов не делал. Он только читал лекции. Последнее он делал своеобразно, без осо­бой науки, но студенты его слушали, так как он говорил не скучно, с прибаутками и практическими советами.

Осенью я прочитал перед факультетом и профессорами пробную лекцию на приват-доцента. Эта церемония тоже доста­вила мне некоторое волнение. Недостатком моей лекции было то, что я её читал по тетрадке. От волнения я боялся отвес­ти глаза от этой тетрадки. Лекцию слушали все профессора, студентов не было, это происходило в Заседании Совета и об­становка, действительно, была волнующая. По окончании лек­ции, секретарь факультета профессор А.В. Мартынов вышел ко мне и сказал, что я освобождаюсь от второй лекции, стало быть, она была признана удовлетворительной. Я читал на тему о секреторных неврозах желудка. Клинические лекции я всегда читал и читаю без записок и даже без конспектов, это мне ме­шает. Но на съездах доклады я долго продолжал читать и толь­ко последние пять-шесть лет я выступаю без всяких записок, конеч­но, лучше говорить чем читать. Теперь уже, только на склоне моих лет, я приобрел полную уверенность и могу говорить лег­ко и свободно.

С этого времени, после пробной лекции, я начал формиро­ваться в самостоятельного работника. Мои научные работы на­чались с описания клинических случаев. Я продолжал и продол­жаю придавать этой форме работы весьма серьёзное значение. Некоторые к описанию казуистики относятся с некоторым скепти­цизмом и говорят, что настоящая научная работа должна быть экспериментальна, а я думаю, как раз наоборот. На моих гла­зах клиническая медицина превратилась в самостоятельную науку и в этой науке объектом нашего изучения является сам человек и к нему применяется вся сложная и инструментальная, и лабо­раторная методика. Каждый случай – драгоценный дар, который мы получаем для наблюдения. Мы теперь знаем, как много дала клиника и физиологии при применении своей разнообразной методики. А эксперимент не может повторить того, что делает бо­лезнь, а является лишь подспорьем для понимания некоторых звеньев процесса.

Все свои работы я проводил через заседания Московско­го Терапевтического Общества и многие из них печатал только в трудах этого Общества, поэтому они не подучили широкого распространения.

В 1913 году я в пятый раз поехал за границу в Англию в Лондон, на Международный съезд врачей. Летом я брал уроки английского языка, а осенью отравился через Швецию в дале­кое путешествие. Соня не захотела оставить детей и мне при­шлось ехать одному. Путешествие было очень интересное. Я ехал через Финляндию, из Або 23) на пароходе до Стокгольма, а потом каналом до Гетеборга. 24) Из Гетеборга на большом пароходе до Герича, а оттуда по железной дороге до Лондона. У меня был заказан спе­циальный круговой билет, и всё путешествие шло как по нотам.

Я вообще очень люблю ездить по морю, но на этот раз Швеция с её фиордами и Стокгольм, с мостами, набережными и особенным комфортом, произвели изумительное впечатление. Путешествие по каналу тоже очень занимательно: шлюзы, во­допады, сочная зелень и всюду довольство. На Немецком море, на пароходе я познакомился с двумя петербургскими врачами, которые ехали тоже на съезд. Мы остановились вместе в ма­леньком пансионе около Гайд-парка. Пленарные заседания съезда были в Альберт-Голле. Нобелевскую премию получил не­мецкий ученый Эрлих за свои работы по сальварсану. Предсе­дателем съезда был Барлов, знаменитый английский врач и все конгрессанты на приёме у него должны были жать его старую, сухую руку.

Каждый день были приёмы, праздники и развлечения. Особенно интересен был приём у Лорд-мэра в ратуше с массой аттракционов и с английскими средневековыми традициями.

Лорд-мэр приехал в золотой карете, в костюме из романов Вальтер-Скотта, в ментике, со шпагой. В зале, где стоят деревянные Гога и Магога, 25) он принимал конгрессистов с рукопожа­тиями, играла музыка, во многих залах были танцы, и фокусни­ки, и камерная музыка, словом, на все вкусы. А в подвале – роскошный буфет. В королевском дворце, за городом тоже был приём с угощением на воздухе. Все были во фраках и в цилинд­рах, только один киевский профессор Образцов был в котелке. Я осматривал город, парламент, музеи, библиотеки – всё носило на себе какой-то особенный отпечаток, и через десять дней я через Дувр-Кале 26) проехал в Париж к своим сёстрам. После Лон­дона Париж показался маленьким. Там я никого не застал, была страшная жара, и я скоро поехал в Бретань, в Pouldu, где жила семья брата Дмитрия Петровича с сестрой Витой. Там я недельку отдохнул и оттуда вернулся в Россию.

Вскоре после защиты моей диссертации, которую я посвя­тил памяти моего отца, серьёзно заболела Виктория Тимофеевна. Летом она жила с нами в Братцеве на даче, а осенью я её по­местил в частный санаторий Кеслера. У нее был хронический нефрит и сосудистый порок сердца на почве артериосклероза. Ей было около 70 лет. Состояние её прогрессивно ухудшалось. Она уехала к брату Дмитрию Петровичу в Малаховку, где он жил и зимой, и там умерла. Я её часто навещал и в санатории и на даче. Похоронили мы её в Москве на Ваганьковском кладбище, рядом с отцом. Смерть её для всех нас, детей, была больший горем (1912 г.).

Между тем, моя работа всё расширялась. Я уже в то время имел большой заработок, ездил на специальном извозчике по больным и имел большие домашние приёмы больных. Поле моих  наблюдений всё расширялось, а в Терапевтическом Обществе из ре­дактора меня избрали товарищем председателя, и я стал по вре­менам заменять В.Д. Шервинского.

Среди моей кипучей деятельности вдруг летом 1914 года грянула германская война. Первые удары этой войны были ужас­ны. Героическая Бельгия, падение её крепостей, нажим на Фран­цию. Наши неудачи в Восточной Пруссии. Оба брата пошли в ар­мию в Сибирскую артиллерию прапорщиками, брат Сони – Кока, тоже пошёл на фронт. Москва была далеким тылом и в ней жизнь била ключом. Начали открывать госпитали и лазареты. Война приняла позиционный характер. Русские армии, как всегда, сра­жались храбро, но мешали воровство, бюрократизм, измена и шпионаж. К войне мало-помалу стали привыкать, и она долго не отражалась на экономическом положении России. Но с третьего года начались затруднения и, параллельно с ними, волнения и беспо­рядки. Самое ужасное было то, что двор и его клика не понима­ли положения. Дума никакого значения не имела, а при дворе бесчинствовал знаменитый Распутин. В декабре 1916 года со­стоялся очередной Терапевтический съезд, посвящённый военному травматизму, и вот на этом съезде распространилась радостная весть об убийстве Распутина. Это убийство послужило как бы сигналом к общему возбуждению умов, начали произносить речи, предупреждающие правительство, опять пошла волна забастовок, очереди за хлебом, погромы магазинов. Наконец, депутаты Го­сударственной Думы предложили Николаю отречься от престола, что он выполнил с необыкновенным хладнокровием. Об этом мне передавал один из депутатов, ездивший по этому поручению в ставку. Михаил тоже не принял престола, хотя его и уговарива­ли кадеты, и образовалось временное правительство.

С падением самодержавия все почувствовали облегчение, но эти месяцы хаос был ужасный. Главное, что создало большую суматоху, это было то, что фронт открылся, и Россия вышла из войны, солдатская масса двинулась по домам, транспорт рас­строился, дисциплина упала.

Временное правительство, во главе с истеричным Керен­ским, оказалось бессильно направить жизнь государства в ка­кое-либо русло. В те дни Москва имела своеобразный вид. В трамваях ездили бесплатно, всюду масса недисциплинированных солдат, офицеры попрятались, полицейских арестовывают, горо­довых бьют. Масса слухов и разговоров.

Министром Народного Просвещения был Мануйлов. Он немед­ленно уволил всех назначенных Кассо профессоров и в их числе полетел и наш Голубев. Заместить освободившиеся кафедры было предложено Советам, путем рекомендации в кратчайший срок. По этому поводу я пережил большое волнение, и моя дальнейшая судьба после этого определилась на ближайшие одиннадцать лет. На ка­федру нашей клиники А.Б. Фохт рекомендовал Плетнёва, а В.Д. Шервинокий – меня. Нужно сказать, что Плетнёв был ассис­тентом и ординатором у Павлинова, но когда в 1907 году Д.Е. Голубинин получил нашу кафедру, то Плетнёву удалось уго­ворить Голубинина взять его в ассистенты, и он перешёл к нам. Работал он в клинике мало и недолго и вскоре перешёл на Выс­шие женские курсы. Он был старше меня и во время конкурса уже имел довольно громкое имя. Голубов вёл двойную игру, сна­чала он мне сам сказал, что будет отстаивать мою кандидатуру, а потом изменил. Словам, я потерпел фиаско и был избран Плет­нёв. Мне было обидно, что последний не захотел, чтобы я оста­вался ассистентом, и я сгоряча подал ректору просьбу об осво­бождении меня от должности. Одно время я надеялся пройти ассистентом в госпитальную клинику, куда факультет избрал Воробьёва, но во второй инстанции, в Совете, выбрали Предтеченского и, таким образом, я оказался без клиники. Я продол­жал чтение лекций в качестве приват-доцента на амбулаторных больных. Так как освободилась кафедра Госпитальной клиники профессора Предтеченского на Высших Женских курсах,27) то мне предложили подать на этот конкурс. Но тут меня ждали непред­виденные затруднения: Плетнев был главный в конкурсной комис­сии, и он начал ратовать за какого-то Яновского, поляка из Варшавы. Он всюду его рекламировал и добился того, что комис­сия меня и Яновского поставила на равном месте, а Бурмина на втором. В факультете избрали Бурмина (tertius gaudens 28)), а в Совете Бурмина не утвердили и решили объявить новый кон­курс. На моё счастье в Москву приехал Яновский и очень неудач­но выступил с докладом на Терапевтическом Обществе. Он не понравился, оказался просто практикантом, а не учёным кли­ницистом и на второй конкурс не подал. Но Плетнёв и тут не успо­коился и начал выдвигать кандидатуру уважаемого врача Н.Н.Ма­монова. Но в то время за моё дело взялся А.Б. Фохт, в комис­сии меня поставили на первое место, и 5 июля 1918 года я поучил кафедру Госпитальной клиники на Высших Женских курсах.

Празднование получения профессуры 27 апреля 1918 года в доме в Нащокинском переулке. Максим Петрович – второй слева, в белом – Софья Петровна

В тот же день в саду дома в Нащокинском переулке. Стоят: второй слева – максим Петрович, третий – Е.Е. Фромгольд, справа от дерева – Дмитрий петрович, рядом с ним – Пётр Петрович, вторая справа – татьяна. Сидят: В белом платье – Софья Петровна, крайняя справа – мать Максима Петровича, А.М. Копанева, впереди на скамеечке – Нина

ГЛАВА ПЯТАЯ

Все перипетии с конкурсом я описал схематично, а на са­мом деле этот год был для меня годом сплошных волнений. Я тогда не понимал и теперь не могу понять, зачем Плетнёву нужны были все эти интриги. Как-то я даже встретил его на улице и прямо спросил – зачем он ведёт такую кампанию против меня. У него глаза забегали, и так он ничего и не ответил. Я думаю, что тот антагонизм, который установился издавна в наших отношениях, зависел больше от окружающих нас сотрудников, которые пускали разные слухи, передавали разговоры и поддер­живали рознь. Я страдал не столько потому, что я не получил кафедры, а больше от того, что я был без клиники и без своего обычного дела. Я не могу не упомянуть о том, что благоприят­ное влияние на течение этого конкурса оказал известный невро­патолог Г.И. Россолимо. В тот год он тяжело был болен воспа­лением лёгких, я его лечил и часто посещал. Мы с ним очень сошлись, он был представителем настоящей интеллигенции с очень отзывчивой душой. Он свёл меня с Фохтом и вскоре я вступил в тесную дружбу с последним. Я помню, сколько приятных вечеров провёл в его обществе. А.Б. Фохт был удивительный рассказчик, и он очень хорошо знал жизнь и историю Московского Университета. Он был членом прогрессивного кружка профессуры, в который входили и словесники, и историки, и юрис­ты. А.Б. давал блестящие характеристики и очень образно и красочно описывал жизнь университета. От этих бесед я полу­чал гораздо больше удовлетворения, чем от театра.

А.Б. ориентировался в конкурсных делах и горячо принял мою сторону. В Плетнёве он совершенно разочаровался, называл его интриганом, сумел так составить отзыв, что я оказался кандидатом бесспорным.

Я был очень рад, что этот год и последующие годы мне часто приходилось общаться с А.Б. Фохтом, и я навсегда буду чтить его память. Замечательно, что я не был его учеником, но меня пленяли в нём широкий кругозор и интерес, который он проявлял к литературе, к театру; он не был узким специалис­том, и в науке у него были большие способности к синтезу, наконец, у него в натуре проявлялся талант и темперамент.

В.Д. Шервинский, несмотря на большое ко мне расположе­ние быстро робел и сдавал позиции, а А.Б. Фохт как раз наобо­рот, он оживлялся и умел проявить много энергии и горячности для аргументации и доводов в пользу своего кандидата.

Вынужденное моё бездействие и пауза в клинической рабо­те продолжалась около года. Но этот год (1917-1918) был го­дом революции, крушения старого строя и началом нового поряд­ка после Октябрьской Революции. В это время обычной, спокой­ной работы не могло быть. Занятия в Университете всё время нарушались.

В 1917 году, по предложению Г.А. Крестовникова, мы пе­реехали в квартиру его умершей матери Софьи Юрьевны в Нащёкинский переулок. Софья Юрьевна была родной бабушкой Сони и являлась очень колоритной фигурой тогдашней старой буржуаз­ной Москвы. По происхождению она была гречанка, в молодости была очень красива и величественную осанку сохранила до ста­рости. В этой большой квартире она жила одна. Два раза в год – на Рождество и на Пасху – у неё был традиционный обед для родственников, и я, после женитьбы, аккуратно бывал на этих довольно скучных обедах. Интересно было только наблю­дать, как с каждым годом увеличивалось число участников этих собраний, появлялись новые мужья и жёны, рождались и подрас­тали дети. Она собирала всех своих детей, внуков и правнуков.

К нам она хорошо относилась, хотя по своим взглядам она вы­ше всего ставила материальное благополучие и преклонялась перед богатством.

Нрава она была твёрдого и довольно крутого, но как всег­да бывает, с болезнью стала гораздо мягче и ласковее и тро­гательно ждала моего прихода, когда я её лечил от тяжелого рецидива раковой болезни.

Первый год жизни в Нащёкинском переулке был годом очень тяжёлым и полным волнений. Сначала мы там, в этом полуособ­няке, великолепно расположились, у нас был сад с балконом, масса цветов. Помещение очень свободное, со многими службами. Надежда Александровна жила наверху с младшим сыном и его семьёй, а мы внизу. Октябрьские дни мы провели с большими волнениями. Больше недели нельзя было выходить на улицу. На балконе у нас упал стакан от артиллерийского снаряда. Одна пуля пробила окно. Но вот пришла Советская власть. Жизнь восстановилась не сразу, продолжались затруднения с продо­вольствием, и ещё долго тянулась гражданская война.

Университеты жили своей самостоятельной жизнью, до них реорганизации дошли не сразу. Когда в 1918 году я бал избран на кафедру, то Высшие курсы управлялись своим Советом, ди­ректором курсов был Чаплыгин, и Совет заседал в Круглом За­ле, украшенном бюстом Грановского.

Госпитальная клиника, которую я получил, помещалась в частном особняке Линскерова у Красных ворот, там же была хи­рургическая клиника уха, горла и носа. Хирургическая кли­ника была поручена профессору оперативной хирургии – В.М.Мин­цу, а ушной заведовал Л.О. Свержевский.

Помещение было очень тесное, совершенно неприспособлен­ное, аудитория маленькая и душная, но лаборатория была обставлена недурно. Нас выручало то, что материал в  виде  больных мы получали из Басманной больницы,1) откуда специальный ассистент мог делать отбор наиболее интересных больных и пе­реводить их ко мне в клинику.

В клинику я пришёл как в женское царство, с одним ассис­тентом Р.М. Обакевичем. Все остальные ординаторы и ассистен­ты были женщины. Слушательницы тоже были женщины. Р.М. Обакевич проявил кипучую энергию по устройству и организации клиники. Первые мои шаги на профессорском поприще были довольно робкие, но я вскоре освоился, ибо персонаж оказался очень преданным делу и хорошо подготовленным и к концу первого семестра я стал читать уверенно и спокойно.

Как только Советская власть добралась до высшей школы и до больниц, у нас явилась мысль о том, чтобы получить лучшее помещение для клиники. Мы воспользовались тем, что все бывшие больницы ведомства императрицы Марии передавались городу и начали хлопотать о помещении одной из этих больниц. Я с профессором Минцем поехал к Семашко он

 

 

М.П. Кончаловский с Р.М. Обакевичем в «женском царстве» Госпитальной клиники на Высших Женских Курсах

предложил нам взять бывшую Павловскую больницу.2) Семашко сразу произ­вёл на меня очень приятное впечатление. Он был прост, очень быстро решал вопрос и сразу чувствовал и пони­мал наши потребности. Он немедленно приказал оборудовать и, насколько возможно, снабдить клинику всем необходимым. Много энергии мы употребили на то, чтобы устроить в этих старых стенах более или менее отвечающую требованиям клинику. Мы покупали инвентарь у врачей, в бывших частных лечебницах, покупали книги и инструменты, где только было возможно. Всё лето 1919 года мы посвятили устройству этой клиники, а к осени туда переехали. Там я проработал самые трудные три года. Особенно тяжело было первый год, клиника не отапливалась, ходить приходилось в такую даль пешком, и питание было очень плохое. Но мы работали дружно, с энтузиазмом. С про­фессором Минцем я затеял читать соединённые лекции по смеж­ным вопросам внутренней медицины и хирургии. Эти лекции име­ли большой успех. Тогда огромное распространение имела язва желудка и как раз в это время и рентгеновская картина этой болезни определилась, и хирургическое лечение этой болезни стало более совершенным. В организации клиники мне особенную помощь оказал Р.М. Обакевич. Это был замечательный работник, с огромными знаниями и большим темпераментом. Он пошёл ко мне в старшие ассистенты и оказался очень хорошим администра­тором. Правда, вначале женщины его встретили в штыки, но по­том должны были признать его блестящие качества.

У него была инициатива ввести в клинику новейшие мето­ды диагностики и терапии. Он делал люмбальные пункции, вво­дил через бронхоскоп лекарства при легочных абсцессах, он один из первых применил в России инсулин.

В течение многих лет он был секретарем редакции Тера­певтического Архива – первого журнала по внутренней медицине, основанного в 1922 году мною, совместно о Г.Ф. Лангом. В этом журнале он нёс очень большую работу.

Я очень за него волновался, когда в 1919 году он забо­лел сыпным тифом в тяжёлой форме, и я его часто навещал в больнице на Большой Полянке. Р.М. был большим другом нашей семьи. Он очень молодым умер от множественной миэломы у меня в клинике, уже в Первом Университете на Девичьем Поле в 1933 го­ду. Болезнь его описана моей дочерью Ниной в Терапевтическом Архиве. Очень мне было тяжело потерять такого сотрудника и друга и, вспоминаю, как горестно и трудно мне было говорить в крематории перед его гробом.

1918 год в Москве был очень тревожный. Гражданская война, интервенты. Деникин уже взял Орёл, в Москве был взрыв в Леонтьевском переулке в доме Уварова, где заседал больше­вистский комитет. Помню эту мрачную ночь, когда меня и Минца привезли в Кремль, чтобы оказать помощь жертвам этого взры­ва.

Московские улицы были темны и пусты, слышались отдален­ные выстрелы. Но картина была замечательная, когда мы с Мин­цем вышли из машины и пошли пешком по древней Кремлёвской площади. Выглянула луна и осветила купола соборов, которые были свидетелями стольких трагических страниц истории русско­го народа.

Несмотря на бушевавшую тогда бурю, в этой панораме бы­ло какое-то эпическое спокойствие. Минц успел сказать мне по-латыни: «Аquila capta est» , т.е. «Орёл взят Дени­киным», этими словами он меня вернул к действительности. Нас провели к больному. Оказался серьёзно контужен редактор, из­вестный Стеклов. Он сидел на кровати, напуганный, пепельного цвета, оглушённый, но пульс у него был хорош. Минц попросил раздеть больного, чтобы его осмотреть. Меня удивило, что жена Стеклова схватила ножницы и быстро разрезала ими рукава хорошего пиджака, чтобы поскорее снять и не затруднять больного. Осмотр больного не обнаружил опасных для жизни повреждений, стоявший рядом товарищ, который мне представился, как Демьян Бедный, авторитетно заявил, что больной мнителен, и беспокоить­ся за него нечего. Гораздо более тяжёлые больные оказались в больнице, которых мы тоже смотрели. С тех пор я долго лечил Стеклова и его семью, пока он был в силе. Одно время он каж­дый день писал в «Известиях» передовицы, которые часто удачно отвечали моменту, у него был талант журналиста, эти передовицы называли «стекловицами». Впоследствии он запутался в каких-то делах и сошел со сцены.

В том же году было покушение на Ленина, выстрел Каплан. Минц удачно лечил Ленина, он скоро оправился, и популярность Минца стала нарастать, но его жена захотела бросить Москву и уехать в Ригу. Правительство разрешило ему уехать, и он бросил кафедру. С тех пор я с ним не встречался. Мне было жаль с ним рас­статься, потому что мы хорошо сработались. На его место был избран П.Д. Соловов, с которым я, душа в душу, про­работал больше пяти лет. Это был прекрасный хирург, очень скром­ный и образованный человек.

Первые годы моей профессорской деятельности я работал с большой энергией и увлечением, и многие обстоятельства способствовали тому, чтобы из меня довольно скоро стал вырабаты­ваться клинический преподаватель и клиницист со своими взгля­дами. Несмотря на продолжающуюся бурю гражданской войны, об­становка во Втором Университете была в высшей степени благоприятная, в нём царствовал дух культуры, взаимного уважения, отсут­ствовали интриги. Совет профессоров был очень дружный и состав профессорский был на высоком уровне. Со стороны Мосздрава и Наркомздрава мы всегда находили поддержку. Клиника хорошо снабжалась, несмотря на продолжавшиеся общие затруднения. Всегда нашим покровителем и другом был Н.А. Семашко, который сразу завоевал большую симпатию врачей. Он очень умело вёл здравоохранение, несмотря на большую эпидемию сыпного тифа, плохое питание и всё ещё продолжающуюся разруху. В.А. Обух, который стал во главе Московского Отдела Здравоохранения, был труднее и не всегда понимал требования академической жизни.

Коллектив клиники, в то тяжёлое время, работал замеча­тельно, особенно выделялись женщины: Авдеева, Грыцевич, Кост.

Я взял себе за правило  стараться сложную клиниче­скую науку дифференцировать на части, одному ассистенту я поручал туберкулез, другому обмен, третьему лабораторию и т.д. Таким образом, они стали углублять и специальные знания, а весь коллективный организм таким образом крепчал. Мы завели еженедельные конференции, сначала литературные и казуистические, а затем начались и диссертационные работы. Групповые практические занятия ассистентов заставляли го­товиться к ним и, таким образом, врачи постоянно пополняли свои знания. Вскоре я стал редактором Реферативного журна­ла и для этой литературной работы я также привлёк сотрудни­ков клиники. Особенную помощь мне оказали Р.М, Обакевич и Н.К. Мюллер. Последний занялся специально вопросами диэтетики.

Моему укреплению в роли самостоятельного клинициста чрезвычайно помогли мои ассистенты. С ними у меня установи­лись особенно близкие и дружеские отношения. Нас связывала любовь к общему делу и любовь к клинике. Они почувствовали, как и я, особый вкус и особый аромат в клиническом наблюде­нии и решении тех задач, которые клиника перед нами ставит. Мы очень скоро стали понимать друг друга с полуслова. Я всег­да ставил своей задачей поддерживать в них инициативу и ста­рался развить их положительные качества. Я держусь того мне­ния, что клиника допускает варианты мышления и в ней не должно быть строгого ригоризма и трафарета. Я замечал, что моя работа в аудитории  на лекции, при разборе больного, меня на­чинает увлекать, и в ней я почувствовал, может быть, неболь­шие элементы творческой мысли. Некоторые образы, сравнения и заключения иногда возникали неожиданно во время самой лекции. От этого рассказ приобретал звучность и легче доходил до аудитории. Я читал госпитальную клинику для последнего курса, и я стал настолько уверенным в своих силах, что любил разби­рать больных экспромтом, без подготовки.

Так дружно и слаженно работала клиника, и мало-помалу приобретала авторитет. Я и мои сотрудники часто выступали с докладами в Терапевтическом Обществе с некоторыми новыми ме­тодами диагностики и лечения. Например, счет лейкоцитарной формулы по Шиллингу 3) мы начали в Москве первые, введение ле­карств в спинномозговой канал, дуоденальный зонд, перелива­ние крови, бронхоскопия, инсулин и прочее – всё это мы начали применять раньше других клиник.

Клиника настолько расширилась, что стены бывшей Павловской больницы нам стали тесны, и мы стали хлопотать о новом переезде на Большую Калужскую улицу в бывшую Медведниковскую больницу.4)

Но тут возникли большие возражения со стороны Обуха, который не хотел свёртывать помещающуюся там туберкулёзную больницу. Началась длинная и упорная борьба, потребовавшая очень много сил. Одним из аргументов помимо территориальной близости с другими клиниками Второго Университета, для переезда было ещё то обстоятельство, что мы получили из-за границы замечательное рентгеновское оборудование с Кулинджевскими трубками. Было неправильно водружать эти аппараты в старой больнице. Несмотря на то, что все комиссии признали целесообразность этого переезда, Обух не хотел ничего слышать и даже прекратил по этому поводу со мной разговор.

Нашему делу помог профессор Крамер, он написал доклад­ную записку во ВЦИК с подробным изложением дела и вот, неожи­данно, когда я, потеряв надежду, уехал на дачу в Мазилово,5) вдруг туда приехал товарищ на мотоцикле и привёз приказ ВЦИК о переводе клиники в Медведниковскую больницу. Таким образом, вопрос был решён, и мы осенью 1922 года во второй раз стали перебираться и устраиваться на новом месте. Мы заняли два корпуса – один под терапевтическую клинику, другой под хи­рургическую. Помещение было прекрасное. Аудитории были устрое­ны в бывшей церкви. Был оборудован прекрасный Рентгеновский институт. Обух скоро с этим примирился, и мы сделались друзьями.

При этой же клинике я устроил туберкулёзное отделение и открыл специальный доцентский курс, поручив его женщине-ассистенту М.В. Грыцевич.

С этого года начинается ещё большее развитие и расцвет этой клиники. Рентгеновским институтом заведовал Айзенштейн. Обакевич по-прежнему проявлял энергию по оборудованию клиники, а Семашко щедрой рукой нам помогал. В качестве гематолога я пригласил в ассистенты Х.Х. Владоса. Осенью 1922 года Ленин­градское Терапевтическое Общество им. Боткина берёт на себя инициативу и созывает в Ленинграде Терапевтический съезд, од­новременно с Хирургическим. Съезды не собирали с 1917 го­да.

Я с П.Д. Солововым решил поехать на этот съезд, хотя поехало народу мало: ещё боялись неустройства и трудных бы­товых условий. Однако, съезд этот замечательно удался. Ле­нинград был почти брошенный город, с очень малым населением, нарушенным транспортом, но всё же он был по-прежнему величав своей монументальной красотой, проспектами, садами и массой воды. Мы устроились втроём с Солововым и Елистратовым в старой гостинице на Б. Морской очень уютно. Председателем Организационной Комиссии был знаменитый терапевт, старик Не­чаев, а его заместителем молодой профессор Г.Ф. Ланг. Мне бы­ла оказана большая честь – я был избран Председателем этого съезда. Для меня это было совершенно неожиданно. Правда, де­легатов было немного, и я пошёл на это место, может быть, по­тому, что многие видные терапевты не могли поехать. Во всяком случае, я был очень польщён, и при открытии съезда посвятил несколько тёплых слов памяти Бот­кина. Съезд прошёл очень удач­но. Несмотря на пережитые тяжёлые годы и блокаду, русская кли­ника показала, что она существует и может развиваться и расти самостоятельно. Особенное впечатление произвели работы школы Кравкова с изолированными органами  под олигодинамическим действием лекарств, работы по периферическому сердцу и по язве желудка.

Но особенное значение для меня имело общение с ленинград­скими товарищами. Я вообще любил всякие съезды, ибо они дава­ли мне возможность видеть другие города, других людей и на­блюдать их жизнь. Каждый город в нашей великой России имеет свой колорит, свою характеристику. Ленинградцы сразу обрати­ли на себя моё внимание более серьёзной, более сосредоточен­ной, более тонкой культурой.

Обращает на себя внимание их спокойная, вежливая, отчет­ливая речь, их мягкие манеры, не навязчивое гостеприимство и отсутствие хвастовства.

Москва стала после установления советской власти снова официальной столицей, но Ленинград остался центром научной мысли, мозгом страны. Мы посетили лаборатории Павлова и Кравкова, мы осматривали клиники и больницы, и несмотря на то, что город этот больше пострадал, чем Москва от голода и интервен­ции, в нём научная мысль не только не потухла, а продолжала развиваться. Сама организация съезда была поразительно удач­на, было проявлено столько заботы и внимания, что проведённые там дни показались очень приятными. С хирургами мы работали в тесном контакте, и тогда же я вступил в дружеские отноше­ния с Оппелем, Грековым и другими. Фёдорова, к сожалению, на этом съезде не было.

Это впечатление высокой культуры и гуманности произвёл на меня вскоре умерший А.А. Нечаев, один из последних тера­певтов старой Петербургской школы, всю жизнь проработавший в Обуховской больнице. Обратил на себя внимание своей эруди­цией и серьёзностью Г.Ф. Ланг. С этого года у меня начинает­ся с ним тесная дружба, постоянная переписка по Обществу и по журналу «Терапевтический Архив», который с этого года мы ос­новали и труды этого съезда со­ставили содержание первого выпуска этого Архива, который не получил номера. Съезд этот, хо­тя и без номера, вошёл в историю, как правильная инициатива Ленинградского Общества, он, этот съезд, показал, что русская клиническая наука самостоятельна и продолжает жить, несмотря на все невзгоды и препятствия тяжёлого времени.

Хирург Греков устроил у себя в квартире грандиозный общий банкет, где мы в оживлённой беседе провели несколько часов в обществе корифеев тогдашней ленинградской медицины.

Ленинград был всегда мне мил и дорог, потому что там жили Ясиновокие (старшая сестра с мужем и детьми). У сестры было уже трое детей, старший Митя, который учился на инжене­ра, дочь Марьянна и маленький Андрей, которого вследствие его тёмных волос я называл  "Жук".

Ещё до революции мы каждый почти год бывали в Петер­бурге, чтобы повидаться с Ясиновскими, а во время съездов у них останавливались. Сестра Лёля соединила в себе лучшие качества своих родителей, она тоже горячо чувствовала красо­ту мира и была насыщена какой-то особенной добротой. Она об­ладала горячим темпераментом, имела большей вкус и понимание искусства и литературы и всю свою любовь к жизни отдала своей семье. Муж был очень талантливый и интересный чело­век, но он оказался совершенно неприспособленным к русской жизни. Переезд в Россию совершенно выбил его из колеи, прав­да, он имел мастерскую в Ленинграде, но суровый климат и трудные условия жизни мешали ему развивать свой талант. Он не был ленив, может быть несколько инертен и слишком строг и требователен к себе. В России скульптура была не в моде, заказов у него было очень мало, и семья материально жила трудно. Вся тяжесть и воспитания детей и их содержания нава­лились на бедную Лёлю. Но она сумела из своих детей сделать очень хороших, любящих людей, справедливых и отзывчивых. Элемент того особенного чувства и вкуса к искусству, к лите­ратуре и природе и стремление постоянно удовлетворять эти потребности характеризовали всю эту семью. На них ещё лёг отпечаток той ленинградской культуры, о которой я говорил выше. Поэтому мне всегда приятно было бывать в Ленинграде, чтобы видеться с ними. В это же время мы виделись с тёткой Анютой, которая продолжала управлять Рукавишниковским име­нием на Сиверской. К ней туда, в её уютный домик, мы тоже любили ездить и отдыхать среди суровой северной природы и наслаждаться деревенскими удовольствиями. Тётка жила там совершенно самостоятельно, и у неё было образцовое деревен­ское хозяйство.

В Москву после этого съезда я вернулся в приподнятом настроении. С тех пор клиника уже прочно завоевала автори­тет и когда, через год, следующий съезд собрался в Москве, мы уже принимали у себя в клинике конгрессистов и показыва­ли им методы лечения диабета, применение дуоденовского зон­да с лечебной целью и целый ряд эндокринопатий.

Клинику стали посещать и иностранцы. В то время к болев­шему Ленину приезжали Ферстер, Минковокий, Нонне и все они бы­вали у меня в клинике.

Особенно часто бывал Минковский. Я его представил сту­дентам в аудитории и рассказывал о его работах по диабету. Он нас снабжал многими немецкими препаратами против септических заболеваний. Но, к сожалению, все эти препараты были мало эффективны. Помню, я ему показал одного больного с кистой поджелудочной железы, диагностика подтвердилась на операции. Клинику посетил и профессор Шиллинг, известный берлинский ге­матолог, ему доктор Владос показывал гематологических больных.

Моя деятельность постепенно стала выходить и за пределы клиники. В.Д. Шервинский поручал мне дела Терапевтического Об­щества, и я часто стал замещать его на заседаниях в роли пред­седательствующего. Я был уже официально избран его заместите­лем. Эта работа приучила меня терпеливо выслушивать другие мнения и резюмировать прения. Этому товарищескому такту я всецело обязан В.Д. Шервинскому, который очень умело вёл в те­чение 25 лет наше Общество.

Кроме того, с доктором И.Л. Брауде, с которым меня познакомил Н.К. Мюллер, я, по предложению Н.А. Семашко, стал редактиро­вать Реферативный журнал. Целью этого журнала было познако­мить русских врачей с огромной литературой, которая застряла во время блокады. Этот журнал ещё больше сблизил меня со всей видной московской профессурой и несколько лет он выполняя важную функцию, пока не развилась у нас снова оригинальная пе­риодическая печать и стали регулярно выходить «Терапевтический Архив» и «Труды съездов».

Н.А. Семашко скоро пригласил меня председателем в Цент­ральную Курортную комиссию, и я стал принимать участие в работах Ученого Медицинского Совета, председателем которого был Д.А. Тарасевич. В Центральной Курортной комиссии я познако­мился с курортными вопросами и той реорганизацией научной работы на курортах, которую предпринимал Наркомздрав. Мной был составлен проект курортной клиники в Москве, для разра­ботки методики научной работы на курортах, и такая клиника была открыта, сначала в маленьком объёме, а затем она выросла в Курортный Институт.6) В этой Курортной комиссии мне пришлось работать с интересным человеком – доктором Тезяковым, старым земским деятелем.

Среди этой разнообразной и кипучей деятельности у меня оставалось очень мало свободного времени для семьи. Дети росли, по временам болели, и эти болезни всегда приводили меня в большое беспокойство. Воспитание Тани шло успешно, благодаря огромной энергии, заботе и терпению, которые проявляла Соня, которая многими часами сама с ней взималась, и тому вниманию и советам, которые давали Рау. Это оказались необыкновенные люди и им Таня обязана тем, что, несмотря на свой недостаток, увидела и почувствовала красоту жизни. У неё оказались способности к рисованию, и мы решили разви­вать их и стали её учить живописи. Таким образом, мало-по­малу, мы начали сживаться с этим горем.

Инфекционные болезни дети переносили хорошо, корью бо­лели одновременно на даче в Братцеве, а дифтеритом в разное время. Последнее обстоятельство вводило пертурбации в нашу жизнь, ибо приходилось их разделять, увозить в гостиницу и к друзьям, знакомым. Им это несколько разнообразило жизнь и вносило в неё тот беспорядок, который дети любят. Очень серьезно младшая дочь Нина болела колитом, когда ей было два года, в деревне Надежды Александровны. К ней туда из Москвы приезжал В.Я. Гольд, прекрасный детский врач, Помню, как она бледная и худенькая, просилась ко мне на руки, и я так боялся её потерять. Но к осени она стала поправляться, и скоро окрепла. Её  воспитание шло незаметно, с детьми сначала мно­го возилась моя мать, которая жила с нами после рождения Тани, а потом была бонна Женя, а после неё некоторое время была немка. Таким образом, заботой дети были вполне обеспечены, и мы некоторое время могли пользоваться радостями жизни, ходить по театрам, гостям, принимать у себя довольно большое общест­во, которое Соня очень любила. Весной на Пасху мы два раза ездили в Крым, в Симеиз, где наслаждались морем и воздухом и очень приятно проводили время. В материальном отношении мы жили всё лучше и лучше, и даже накопили до революции в виде процентных бумаг по тому времени порядочные средства и, кроме того, в сейфе было несколько ценных вещей. Всё это было потеряно после революции и замечательно, что к этой потере мы отнеслись совершенно спокойно, я об этом не жалел, так как больше радовался началу новой, быть может, более справедливей жизни. Всё это можно объяснись тем, что у меня настоящая работа началась, когда я уже при советской власти в 1918 году был избран про­фессором. А материальное блага стали постепенно и довольно незаметно накапливаться и после революции, а главное, я постоянно работал с увлечением.

2 августа 1923 года на меня надвинулось новое горе – внезапно умерла моя мать под Можайском, у брата Дмитрия Пет­ровича. Ей было 73 года, и она уже несколько лет чувствовала слабость и прихварывала. Ещё во время войны наша квартира по­степенно начала терять свою прелесть, её плохо отапливали, и нам пришлось сначала самим уплотниться знакомыми, а затем нам вселили чужих людей.

Эта теснота создала большие неудобства и частые недоразумения между хозяйками. Мою маму брат Дмитрий Петрович пригласил к себе, она там жала на даче круглый год и я ездил её на­вещать. За два дня до её смерти я был у неё, её немного пошатывало, но чувствовала она себя хорошо и даже вышла меня прово­дить до извозчика. Умерла она внезапно от мозгового инсульта на почве артериосклероза. На другой день мы её похоронили на Тесовском сельском кладбище, в очень поэтичном местечке под берёзой на опушке леса. Как трогательно и сердечно Митя и вся его семья приняли наше горе! Для меня они, т.е. вся семья Дмитрия Петровича, были всегда самими близкими, а главное, я в них всегда чувствовал ту особую тёплую сердечность и часто горячее, справедливое негодование, ничем не сдерживаемое, против человеческой подлости. Трогает меня и та дружба между собой, как я иронически называю, спайка, которая их связывает друг с другом и дело доходит часто до того, что каждый из них готов выцарапать глаза тому, кто несправедливо кого-либо из членов их семьи затронет.

После смерти матери они мне все стали ещё ближе и ещё дороже. И теперь я стремился к ним каждой год хоть на один день, чтобы зайти на могилку матери и побыть с ними.

Дети мои поплакали, но для них это горе было короткое, ибо смерть бабушки кажется естественным концом. Но мы, дети, чувствуем уход родителей больше, и я наблюдаю, чем дальше отодвигается дата смерти родителей, тем они кажутся дороже и ближе, и всё думаешь, что их любовь и их забота о нас недо­статочно ценилась при их жизни.

К этому времени я, как врач, приобрёл достаточный авто­ритет, и товарищи врачи очень часто звали меня на консультации к трудным больным. Этим я расширял поле своих наблюдений и умножал свой врачебный опыт, но, кроме того, каждый случай задавал мне для решения задачу, я встречался со многими, час­то интересными людьми. С очень многими врачами, с которыми я встречался на консультациях, у меня завязались дружеские от­ношения и я должен многим из них отдать справедливость и вы­сокую оценку их наблюдательности и врачебного уменья, так как я от этого и сам от них много приобрёл.

Мне приходилось лечить и актёров и писателей и художни­ков и политических деятелей. Припоминаю, как одно время я ежедневно консультировал у еврейского раввина Мазе, у православного патриарха Тихона. Я следил за этими двумя крупными служителями культа и мог сделать между ними сравнение. Это как раз было время гонения на религию и разгара антирелигиоз­ной пропаганды. Церкви были опустошены, колокола сняты, цер­ковные ценности изъяты. Москва быстро стала терять свой преж­ний церковный облик.

Патриарх Тихон был под домашним арестом и находился под следствием, на раввина Мазе нажим был меньше, но и он потерял прежнее значение и был почти не у дел.

И тот и другой болели очень серьёзно: у обоих была груд­ная жаба на почве коронарного склероза. Раввин Мазе был очень интересный собеседник и чрезвычайно словоохотлив. К нему ме­ня приглашал очень опытный терапевт Вейсброд и с ним консуль­тации, из-за длинных бесед, затягивались на целые часы. Мазе был небольшого роста, гиперстенической конституции старик, с короткой шеей и умными живыми глазами. В его кабинете обраща­ло на себя внимание огромное количество книг и гравюр. Много интересного рассказывал он мне из жизни евреев в России и тех оскорблений, которые они получали от царского правительства. На меня произвели впечатления два маленьких рассказанных им эпизода из его жизни. Когда Мазе был маленьким гимназистом первого класса Херсонской гимназии, туда приехал молодой царь Александр II Освободитель. Мазе был первый ученик, и он должен был сказать царю стихотворение, им заученное. К этому момен­ту мальчик с трепетом готовился, евреи, как и все, ждали ре­форм, ждали освобождения. Детей расставили за городом, в мун­дирчиках на крепостном валу. Приехал царь, окружённый свитой, обошёл ряды гимназистов, и Мазе тонким и бодрым голосом ска­зал стихи. Царь его рассеянно слушал и спросил стоявшего ря­дом губернатора: «Скажи, а эти укрепления жиды отроили?» Эти олова сразу кольнули в сердце бедного еврейского мальчика, и от обиды слёзы подступили к его горлу, и он на всю жизнь почувствовал обиду в своём маленьком сердце.

Второй эпизод был на коронации Николая II в Кремле. Три еврейских раввина – петербургский, киевский и московский в белых одеждах должны были торжественно подойти к трону и позд­равить в числе многих депутатов царя и царицу.

По придворному этикету, царице надо было целовать руку, но киевский раввин – старик – от этого отказался, так как был с библейскими традициями. Мазе и другой раввин уговарива­ли его не нарушать этикета, чтобы не вредить еврейскому наро­ду. Он как будто согласился. Пришёл министр Двора барон Фре­дерикс и, обращаясь к трём раввинам, сказал: «Ну, жиды, идём в залу». «Когда мы подошли к трону, – говорил Мазе, – нас министр по очереди представил царю и царице. Но киев­ский раввин царице всё же руки не поцеловал, а просто пожал, а она, вырвав руку, отвернулась и, видимо, это её рассерди­ло, нас быстро вывели из зала».

Так, каждое моё посещение Мазе сопровождалось продолжи­тельной беседой, и он всегда обнаруживал большую начитанность, огромную память и наблюдательность.

Несколько иное впечатление производил другой служитель культа – последний патриарх православной  церкви – Тихон. Это был напуганный, уже потерявшийся старик, несловоохотливый. Сначала я его навещал в Донском монастыре,7) где он жил после ареста. Впечатление было такое, что он не был способен к борьбе и предоставил свою судьбу в руки Бога.       Может быть, он пользовался ресурсами своего скорее хитрого, чем острого ума, чтобы  избежать больших неприятностей, но, во всяком случае, на меня он не производил впечатления смелого борца. В его келье я не видел никаких книг или  признаков культуры, в обращении он был прост и ласков, он очень страдал от при­ступов стенокардии.

Когда я к нему приехал, у него сидел следователь, ко­торый предупредительно  вышел и сказал: «Вы занимайтесь своим делом, а я подожду и пока погуляю в саду, а потом вернусь». Когда я от него уезжал, то у ворот монастыря, этого неподражаемого шедевра русского зодчества (я каждый раз любовался его линиями), я увидел нескольких дам, которые с тревожными лицами окружили меня с вопросом  «Как здоровье его святости?». В одной из дам я узнал бывшую начальницу одного из мос­ковских дворянских институтов. В дальнейшем я патриарха устроил в лечебницу на Остоженке, где он и кончил свои дни.

Самыми трудными для врача пациентами являются сами вра­чи и болезни у них протекают более особенно и своеобразно, и реакция на болезнь у них всегда бывает очень сложная и тяжё­лая. Нужно иметь много терпения и такта, чтобы уметь внушить доверие и угодить больному врачу. Я очень сильно переживал потерю моих молодых ассистентов – особенно Гроссмана, Обакевича. О смерти Гроссмана я писал в моих  клинических лекциях.

Самыми лёгкими пациентами для врача являются актёры. Их лечить – одно удовольствие. Они доверчивы, очень призна­тельны, и я с ними в своей жизни провёл очень много приятных минут.

Я лечил очень много интересных актёров, замечательных мастеров русского искусства: Рощину-Инсарову, Станиславско­го, Качалова, Москвина, Немировича, Пашенную, Грибунина и др.

С некоторыми из них бывали забавные курьезы.

Актёры вообще народ суеверный, верящий в чудеса и причуды. Один актёр Художественного театра заболел желтухой на почве застрявшего в протоке жёлчного камня. Когда я к нему был призван для совета, то увидел забавную картину: он пус­тил в ванну живую щуку и смотрел на неё, чтобы, по народно­му поверью, избавиться от болезни. Разумеется, щука не по­могла, и ему пришлось сделать операцию.

В последние годы я стал особенно близок к Художествен­ному театру и даже написал два года тому назад в Литератур­ной газете заметку о «Трёх сестрах», которая актёрам и их руководителю Немировичу, доставила большое удовольствие.

Из пациентов писателей самое яркое впечатление у меня осталось от посещения знаменитого П. Кропоткина. Он приехал из Англии в 1920 году, где много лет он жил в вынужденной эмиграции и попал в Россию в самый разгар неурядицы, сума­тохи и гражданской войны. Он поселился с семьёй в г.Дмитро­ве под Москвой, где ему предоставили дом бывшего предводи­теля дворянства. Там он, уже глубокий старик, заболел тяжёлым воспалением легких. Владимир Ильич Ленин очень о нём заботился, беспокоился, и от него мне позвонила по телефо­ну Фотиева – его секретарь – и от имени Владимира Ильича просила поехать на консультацию к Кропоткину. Приехала ма­шина и меня повезли сначала в Кремль, в маленькую поликлинику около Потешного дворца,8) где я застал уже целую группу врачей, во главе с Семашко. Там были профессора Щуровский, Плетнёв и доктора Левин и Канель. Последняя была тогда главным врачом Кремлёвской больницы. Она собрала лекарства, взя­ла вино, банки, кое-какую закуску, и мы поехали на вокзал. Семашко нёс кулёчек с этими аптечными вещами. На перроне нас ждал экстренный поезд с одним классным вагоном. Был лю­тый мороз. На перроне Н.А. Семашко остановила какая-то женщина с окриком – «Что несёшь?» Оказывается это был загра­дительный отряд, которые тогда были расставлены по вокза­лам и проверяли у пассажиров поклажу. Семашко объяснил, что он народный комиссар и что мы едем с лекарствами к больному писателю, тогда она милостиво дала дорогу. В хорошо натоп­ленном вагоне мы увидели английского корреспондента, с ко­торым Щуровокий, который бегло говорил по-английски, завёл беседу. Корреспондент очень интересовался всей окружающей нас обстановкой и, в частности, результатом предстоящей кон­сультации. Мы быстро домчались до Дмитрова и там, на вокзале нас встретила группа крестьян, членов местного Исполкома. Семашко нас им представил, причём они очень весело подавали нам руку дощечкой. У подъезда нас ждал целый поезд саней в крестьянской упряжке. Я сел в сани вместе с Щуровским и спросил возницу: «Куда ты нас везёшь?» «Знамо, в Исполком» – ответил возница. Оказывается, они были мобилизованы Исполко­мом, и он даже не знал, кто такой писатель Кропоткин, кото­рый всю жизнь ратовал против крепостного права и вынужден был покинуть родину из-за репрессий царского правительст­ва.

В деревянном домике нас встретила в передней дама в чёрном платье, с нерусским, а скорее заграничным внешним видом. Сразу было видно, что они давно не жили в России. Лицо её было встревожено, и она, видимо, была напугана неожиданным нашествием такой большой компании врачей. Н.А. Семашко постарался её успокоить, сказал, что мы приехали по поручению Владимира Ильича Ленина, постараемся возможно меньше побеспокоить больного и всеми средствами ему помочь и облегчить его состояние.

Земским врач с некоторым смущением доложил нам историю болезни, из которой стало ясно, что у больного воспаление лёгких и вследствие его преклонного возраста по­ложение его очень серьёзно.

Чтобы не утомлять больного, Н.А. Семашко предложил войти к нему Щуровскому, Плетнёву и мне. Больной был слаб, но позволил себя выслушать, мы его осторожно осмотрели и он произвёл на меня очаровательное впечатление, от него так веяло какой-то особенно утончённой культурой. На со­вещании мы составили заключение, и Н.А. Семашко поручил мне продиктовать бюллетень о состояния здоровья писате­ля Кропоткина для прессы.

Столпившимся у дверей товарищам, членам Исполкома, Семашко приказал, чтобы они снабжали больного всем необходимым, и между       прочим, белым хлебом, так как за границей он отвык от чёрного хлеба, яйцами, курами и проч. и мы, простившись, поехали в обратный путь.

Так как мы порядочно проголодались и утомились за дорогу, то очень обрадовались, когда доктор Канель стала угощать нас бутербродами и, кроме того, мы распили бутылку портвейна, который не понадобился больному, причём вместо рюмок пошли в ход медицинские банки, и в бодром настроении вернулись в Москву.

Через несколько дней я подучил от Кропоткина очень любезное письмо, в котором он меня благодарит за посещение и желает новой встречи, но при других, более благоприятных условиях. Это письмо я храню, как дорогую реликвию.

Через неделю тело Кропоткина привезли в красном гробу в Москву, где состоялись его торжественные национальные похороны.

Мне не довелось, к великому сожалению, лечить самого Владимира Ильича Ленина. Я однажды слышал его речь на Крас­ной площади, ещё в самом начале революции, тогда слушателей около его трибуны было немного, говорил он просто, но очень убедительно и логично.

Но в семье его, после его смерти, я долго лечил его жену – Надежду Константиновну Крупскую, обеих сестёр и бра­та и о них сохранил самое приятное воспоминание. Они мне ка­зались по духу чрезвычайно близкими именно к нашей отцовской семье – необыкновенная простота, скромность и в то же время культура и постоянный протест против несправедливости и на­силия.

Неприятное впечатление произвел на меня Троцкий, к ко­торому меня, вместе о Ферстером, несколько раз возили на кон­сультацию. Он прекрасно говорил по-немецки, интересовался искусством, но был страшно мнителен и без конца говорил о симптомах своей болезни. Меня поразило, что он в самый раз­гар гражданской войны, разъезжая в своем бронепоезде, нахо­дил время ставить себе ежедневно клизму.

В 1923 году вышел червонец, была объявлена Новая Эко­номическая Политика, 9) и мы летом поехали с детьми в Кисло­водск. Уже тогда у меня была найдена гипертония, и я попробовал проделать курс лечения ваннами. От этого никакого улучшения не было, я там заболел колитом от кислого моло­ка айран и вернулся в Москву в худшем состоянии. Я убедился в том, что прерывание работы, нарушающее ритмику моей жизни, вредно действует на моё здоровье, и в санаториях и ку­рортах я всегда чувствую себя хуже, чем в домашней обста­новке.

Моя работа во Втором Медицинском институте была уже высо­ко оценена, и я был избран деканом медицинского факультета и членом Правления. К этому времени я лишился сотрудниче­ства с профессором П.Д. Солововым. Нашлись злые люди, ко­торые такого замечательного преподавателя и хирурга огово­рили, его обвиняли в религиозности, в том, что он пел в Храме Спасителя на левом клиросе и пр. Ему пришлось поки­нуть кафедру, он тотчас был приглашён в Боткинскую больни­цу, где очень скоро занял видное положение и в дальнейшем получил кафедру в Институте для усовершенствования врачей.

Вторая глупость была сделана о Р.М. Обакевичем, при слиянии Второго и Третьего Институтов. Их сливали на равных нача­лах, хотя наш институт имел более квалифицированные кадры. И вот, Обакевича, как вполне подготовленного врача, решили сократить, а мне на его место дали менее квалифицированно­го ассистента. Это было сделано летом, как и всегда подоб­ные реформы – во время каникул. Когда я вернулся из Крыма, то сразу мне удалось Обакевича восстановить, но он уже по­лучил приглашение на место старшего врача больницы им. Се­машко и не хотел возвращаться. Там он организовал прекрас­ное отделение, которым самостоятельно заведовал до конца своей жизни. Моя ассистентка – полька М.В. Грыцевич, очень способная, уехала к своим родителям в Варшаву. Чтобы укрепить клинику, я пригласил к себе с Девичьего Поля А.М. Касаткина. Хотя последние годы он работал в амбулатории, но мне был очень близок по духу, и я был уверен, что он скоро догонит наш коллектив и поведёт работу успешно. Мои надежды вполне оправдались. К этому времени клиника уже имела значи­тельный авторитет.

Я был избран председателем на место ушедшего профес­сора В.Д. Шервинского в Московском Терапевтическом Общест­ве. Это Общество было для меня второй школой, вторым уни­верситетом. Оно заседало аккуратно два раза в месяц, и я каждое заседание вёл сам; сколько я выслушал в нём докла­дов и сколько различных мнений, оно приучило меня к терпе­нию и к уважению к чужой мысли, и я научился у В.Д. Шервинского делать резюме и выводы по поводу заслушанных сообще­ний. Я с особенным удовольствием брал на себя инициативу в организации юбилея и чествования В.Д. Шервинского, когда Общество отмечало его полезную работу. Таких юбилеев я сам провел несколько – 40 лет, 50 лет, 60 лет врачебной деятель­ности и, наконец, недавно мы праздновали дату 90-летия его жизни. На 92-м году он скончался уже во время настоящей войны.

В своих речах и статьях я всегда с удовольствием от­мечал его большие заслуги перед Обществом.

Вскоре я был избран председателем Всесоюзного Общества 10) и являлся аккуратным посетителем и организатором многих терапевтических съездов. Я очень любил эти съезды. Помимо того интереса, который они вызывали своим материалом, я очень дорожил тем, что скоро я не только узнал, но и вошёл в близкое общение со всеми выдающимися терапевтами России. Работа наших съездов заслуживает специального описания. Отчасти это сделано мною в двух небольших очерках: «Внутрен­няя медицина за 15 лет» и «Внутренняя медицина за 20 лет» при советской власти. Особенно я любил, когда съезды соби­рались в Ленинграде. Во-первых, они всегда были лучше и серьёзнее организованы, во-вторых, я всегда любил подышать культурным воздухом Ленинграда и вновь любоваться его заме­чательными памятниками зодчества и искусства и, наконец, мне особенно было дорого и приятно повидаться с родными Ясиновскими и тёткой, с которыми я проводил весь свой досуг. Эти свидания были всегда бесконечно дорогими и приятными.

Московские съезды всегда доставляли мне массу хлопот и всегда на них царил полный беспорядок и хаос, но в конце концов в Москве все неполадки уминались и приезжие уезжали, насыщенные впечатлениями. Украинские съезды в Одессе, в Киеве тоже имели свой колорит и там, несмотря на некоторую украинскую шумиху и хвастливость украинцев, я получал тоже очень большое удовольствие и впечатление от многих приятных встреч.

Кроме клиники я работал в течение пяти лет консультантом в Институте профессиональных заболеваний имени Обуха. Там я делал обход с объяснениями и разбирал в небольшой аудитории экспромтом больных с врачами. Эти разборы я очень любил. Мне представляли больных с массой всевозможных анализов, и я быстрыми и смелыми ударами отбрасывал всё лишнее и лепил диагностическую гипотезу. Я чувствовал, что эти разборы при­носили в равной степени пользу и мне и врачам. Я приучал се­бя выбирать ведущие, главные признаки и отбрасывать шелуху, а они привыкали к более часто повторяющимся закономерностям и к большей последовательности мышления. Я убедился в том, что специально профессиональных болезней нет, что все болезни одинаковы, причина их всегда сложна, и в ней надо всегда ис­кать главный, решающий момент. Таким образом, и этому ин­ституту я обязан укреплением и формированием своего индиви­дуального клинического мировоззрения. Последнее только на­чало определяться к концу 20-х годов.

В основу моего клинического мировоззрения легло физио­логическое направление, которое под влиянием Павловской шко­лы широкой волной вошло в нашу клинику. Боткин мечтал о том, чтобы медицина сделалась частью естествознания. Нам же по­счастливилось присутствовать при том, довольно быстром дви­жении, когда клиника, пройдя этот этап подчинения естествен­ным наукам, стала самостоятельным биологическим знанием со своими сложными методами. В клинике, на  живом человеке ста­ли изучать не только явления патологии, но и физиологические отношения, и на моих глазах стали строиться новые здания кли­нической анатомии и клинической физиологии. Я сейчас уже наблюдаю, как в клинику стали приходить представители и теоре­тической медицины для разрешения физиологических вопросов. В моих работах можно проследить постепенную эволюцию от эк­спериментальной физиологии к физиологии клинической на живом человеке.

Первое моё выступление на Первом съезде Российских Терапевтов в 1909 году касалось значения для клиники новых эксперимен­тальных данных по вопросам желудочного пищеварения. Затем в диссертации дан полный очерк важнейших физиологи­ческих работ, повлиявших на направление клинической мысли. С этой же физиологической стороны трактуется мной аномалия желудочной секреции и неврозы желудка (пробная лекция на звание приват-доцента).

Работы за последние 12 лет, уже на основании клинической методики на живом человеке, ставят физиологические во­просы, например, экскреторная всасывательная функция желудка, изучение секреторного периода и патология в виде предъязвенной стадии, освещение патогенеза гастрита и проч.

Моя длительная и близкая работа с выдающимися хирур­гами, совместное чтение, по моему предложению, общих с ними лекций, дало повод заинтересоваться вопросами пограничными между внутренней медициной и хирургией. Я очень интересовал­ся, в частности, язвенной болезнью желудка и неоднократно выступал с докладами на эту тему на съездах и конференциях. В специальной работе мною формулированы моменты неотложной операции при брюшных катастрофах («острый живот»). Эта дли­тельная совместная работа сдружила меня с хирургами, особен­но с П.Д. Солововым, который до самой его смерти был моим большим и верным другом. Он по настоящему понимал всё зна­чение и величие общей медицины и, несмотря на то, что сам был прекрасный техник и хирург со счастливой рукой, он по­нимал подсобное значение хирургии. Он принял вполне и раз­делял предложенную мною формулу, что операция есть эпизод или момент общего лечения. В последнее время П.Д. Соловов обнаружил прекрасные литературные способности (например, очень интересен его очерк о стрептоциде).

Я сблизился с Солововым особенно, когда он перенёс бо­лезнь и смерть своей жены. У неё был рак поджелудочной желе­зы (тела) с резкими болями и анемией. Я с доктором Р.М.Обакевичем ей первой в Москве применил переливание консервиро­ванной крови. После её смерти мы с ним поехали в «Узкое» (санаторий), где я с ним прожил десять дней в одной комнате и вёл долгие беседы. Странно, что он сам через 20 лет умер тоже от рака поджелудочной железы.

Этот период моей с ним дружбы отразился на моём увле­чении хирургами и моём особенном интересе к пограничным вопросам. Впоследствии я постепенно к хирургии охладел, это зависело от того, что я стал несколько дальше от хирургов в своей работе, да и много видел неудач от их искусства и мышление моё становилось всё более синтетическим и обоб­щающим.

В дальнейшем, мало-помалу у меня начало меняться само представление о форме болезни. Анатомическое повреждение органа одно вполне не отражает картины болезни, в ней, в этой картине, подмечаются закономерности сочетания на ос­новании физиологической, анатомической солидарности между органами и системами и влияние заместительных и компенсаторных факторов. Так возникает понятие о синдроме. Первое сообщение о гепатолиэнальном синдроме я сделал на Десятом съезде Российских терапевтов в Ленинграде (1926 год). Некоторыми (Плетнёв) оно было встречено скептически, но с течением времени это понятие вошло в клинику, и даже  им стали зло­употреблять и в прошлом году (1941) в том же Ленинграде в своем докладе о гепатонефритах я дал более точное и физио­логическое определение синдрома («бег вместе»). И физиоло­ги, и клиницисты приняли синдромную точку зрения, как более рельефно обрисовывающую морфологию болезни.

Дальнейшая эволюция моей клинической мысли состояла в толковании смысла диагноза. Диагноз, на основании динами­ческого направления клиники, не представляется понятием стабильным. Он подвижен, изменчив и состоит из трёх фаз: фаза морфологическая, фаза патогеническая, освещающая меха­низмы, двигающие болезнь и, наконец, фаза этиологическая. Это распространённое, проникновенное понимание диагноза позволяет лучше осветить вопросы прогноза и, что очень важ­но у нас особенно, прогнозы для трудоспособности.

Вариации болезни сталкиваются с вопросами течения бо­лезни. Однажды летом, я на несколько дней поехал в Бугры на дачу брата художника под Малым Ярославлем. Там, в прелестном уголке, в итальянской беседке в саду, он написал мой портрет в белой пижаме. Портрет очень хорош  по комбина­ции с пейзажем и по краскам, но сходство ему не очень уда­лось. Там, утром я написал свою статью о циклическом тече­нии болезней. Мне пришла в голову мысль о биологическом рит­ме в природе. Периодичность времён года, смена дня и ночи, отлив и прилив океана, прилёт и отлёт птиц, кладка яиц страуса в зоопарке зимой, когда в Москве идет хлопьями снег, а у него на родине весна, и проч. Я наблюдал в Одессе в сентябре, когда ещё стояла жаркая погода и поля были пол­ны злаков – гуси красивыми геометрическими фигурами уже ле­тели над синим морем. Не холод и не голод гнали их на юг, а неуловимый закон ритмики природы. Многие болезни протекают ритмически, кризами, по циклам: язва желудка, бронхиальная астма, бирмеровская анемия и проч. Я даю ряд примеров этих закономерных ремиссий и рецидивов. Осенью я выступил с докла­дом в Терапевтическом Обществе. В то время там был предсе­датель Плетнёв. Некоторые его сотрудники хотели упрекнуть меня в кондиционализме и неправильной философской установке, намекали на предопределение, но это вышло слабо и, в общем, доклад был принят сочувственно и эволюция болезни, её тече­ние, стали на себя обращать больше внимания.

В вопросах этимологии я стремился к комплексному по­ниманию с постоянным требованием выявить решающий фактор (агрессор). Болезнь представляется как сумма реакции заболевшего организма на нападающий фактор.

По терапии я сделал несколько докладов, резюмирующих мои взгляды на лечение. Оно должно быть индивидуальным и комбинированным. Несколько раз и в общей печати и в публич­ных лекциях я имел случай высказать свой взгляд на панацею, гомеопатию и всякое шарлатанство. По поводу нашумевших лизатов доктора Казакова, я высказывался резко отрицательно и в комиссиях и на съездах, а также но поводу гравидана.

Так, в кратких словах, складывалось моё клиническое мировоззрение, и я уже чувствовал под своими ногами твёрдую почву. Я чувствовал, что клиника – самостоятельная наука и занятия ею доставляли мне огромное удовлетворение. Я почув­ствовал, что весь мой коллектив заражён этим энтузиазмом, и эта любовь спаяла нас всех, сотрудников, в единый и крепкий коллектив.

Работа моя ещё и ещё расширялась. Я от Второго Мединститу­та был избран депутатом в Московский Совет и работал у Обу­ха в Секции Здравоохранения. В то же время я вошёл в сотруд­ники открытого А.А. Богдановым Института Переливания крови и вместе о Х.Х. Владосом организовал там гематологическое отделение. А.А. Богданов был довольно оригинальный человек, философ, поэт, мечтатель, утопист. Он думал путем обменного переливания крови достигнуть физиологического коллективизма, т.е. улучшить качество человеческого общества. Он сам двенадцать раз менялся своей кровью, делал переливания массивными дозами, по одному литру. В результате последнего переливания крови в 1927 году он погиб от коллоидо-клазического шока. От несов­местимости крови со студентом Кондамасовым у него произошел гепато-нефрит. Этот трагический случай мною описан в специаль­ной работе. Но я помню, как остро мы, все сотрудники Института, переживали эту смерть. Дело было весной, помню, когда я днём ехал в Институт (он помещался на Якиманке 13) в замеча­тельном особняке в виде терема, бывшего Игумнова) через Крымский мост, был ледоход. Обходя палаты, я заметил нового больного с желтухой. Мне оказали, что это студент К., с которым ди­ректор вчера обменялся кровью (обменное переливание по одному лит­ру). У него оказался гепатит, увеличенная селезёнка, неболь­шая лихорадка, но общее состояние удовлетворительное. Я спро­сил, а что А.А. Богданов? Мне сказали, что он тоже болен, но просит его не беспокоить. Однако, к вечеру я к нему был призван и нашел его уже в серьёзном положении. Он был возбуждён, температура была высокая, явная желтуха, печень боль­шая, болезненная, селезёнка увеличенная. Этот гепатит в те­чение двух дней осложнился нефропатией, появилась олигурия, скоро развилась экламптическая форма уремии и через неделю Богданов погиб при явлениях недостаточности сердца. На секции А.А. Абрикосов в моём присутствии демонстрирует пораже­ние печени и почек, напоминающее бертолетовое отравление. Для меня этот ужасный случай явился прототипом для зарисовки картины анафилактического гепато-нефрита. Студент тоже был болен тем же, но его молодой организм оправился.

На торжественных похоронах в крематории, где была масса народа, и прекрасную речь сказал А.В. Луначарский, ко мне по­дошел растерянный и испуганный студент К., я его снова положил в клинику и после обследования успокоил его, что он вы­здоровел. Поводом для производства операции у студента К. была популярная статья покойного Богданова о том, что пере­ливание крови подбадривает утомлённый организм. Студенты готовились к экзаменам и не могли осилить учёной премудрости, тем более, что весна мешала работать, они и решили испытать средство Богданова.

Во время работы в Институте переливания крови за пятнадцать лет я накопил огромное количество наблюдений из области заболеваний органов кроветворения. Я убедился в том, что рамки меж­ду этими формами (синдромами) очень условны и узки и что меж­ду ними много переходных форм. В вопросе понимания патогене­за интересна самая начальная форма в виде реакции со стороны крови на тонзиллит или ангину.

Пропаганде метода переливания крови я посвятил несколько выступлений в Терапевтическом Обществе и в других местах, меж­ду прочим, я читал одну лекцию на французском языке для вра­чей иностранцев, по просьбе Н.А. Семашко. Показания к приме­нению переливания крови мы значительно расширили, и сама мето­дика стала более разнообразной в смысле дозировки и приме­нения различных стабилизаторов. Из Института стали выходить научные работы и диссертации, я там регулярно председатель­ствовал на научных конференциях и слышал очень много интерес­ного и от сотрудников и, особенно много почерпнул из частных бесед с новым директором А.А. Богомольцем.

Домашняя жизнь наша стала крепнуть, хотя в квартире бы­ло тесновато и жили чужие люди, но понемногу начались некото­рые накопления, и я стал мечтать о поездке за границу. В это время наша старшая дочь уже кончила рисовальную школу, и я считал для неё очень полезным поехать в Париж, чтобы там по­смотреть лучшие образцы искусства.

Моё ходатайство Правительство удовлетворило, и мы, в декабре 1926 года, втроём с Соней и Таней поехали через Ригу в Париж. В Берлине мы остановились на один день. В России были сугробы снега, а в Берлине слякоть. Тогда в Берлине бы­ло тихо, настроение подавленное, люди грустные, похудевшие, с бледными лицами. Мы на другой день через Страсбург поехали во Францию. На пограничной станции уже можно было гулять без пальто, и зеленела травка. На этой пограничной станции правая половина была французская, а левая немецкая и тут, на одном и том же перроне, резко бросалась в глаза разница между этими двумя, вечно враждующими народами.

У немцев внешний порядок, чистота и у начальника станции какая-то особая мина, сознание необыкновенной важности и серьёз­ности дела, которое ему поручено. Он выходит с сигнальной па­лочкой и важно делает свои повелительные жесты.

Француз в красных штанах, руки в карманах, беззаботно насвистывает песенку, никакой важности, а одна жизнерадостность и радушное веселье. На таможне у немцев торжественный осмотр, с наклейкой этикеток, а французы просто быстро отмечают вещи мелом и говорят «Passe, passe, m-urs!» Во французском вагоне мы пошли в вагон-ресторан, где нас кормили обильным обедом с чудным вином, фруктами, сырами и проч. Я удивлялся проворству и ловкости подавальщиц, как быстро они делали своё дело, как часто они меняли тарелки и в три приёма накормили весь поезд. К вечеру поезд наш, с опозданием на час, подкатил нас к Парижу. Нас на вокзале встретила сестра Вита и отвезла в маленький отель, рядом с её квартиркой на бульваре Монпарнас.

Больше месяца мы наслаждались парижской жизнью, я посещал клиники, музеи. Таня работала в мастерской, и каждый день ходила в Лувр. Она очень быстро ориентировалась и всюду ходила одна. Обратно мы поехали через Бельгию. В Брюсселе мы прожили больше недели, жили в маленьком пансионе и осматривали старый город, дворцы и музеи. Брюссель нам очень понравился, особенно своей архитектурой, гостеприимством, простотой и удобствами жизни.

Затем мы отправились в Берлин, где нас встретил мой ассистент Гроссман. Пребывание моё в этом скучном и безвкус­ном городе он сделал очень приятным и полезным. Гроссман учился медицине в Германии и хорошо знал Берлин и весь порядок жизни этого города. Мы с ним с раннего утра ходили по клиникам. Я познакомился с Фридрихом Кроусом, был у него на лекции. Как лектор он интересен тем, что затрагивает общие философские проблемы, но нет такого блестящего и живого разбора больного, как у Видаля в Париже. У Видаля я прослушал целую серию лекций по легочным нагноениям; стенограммы этих лекций я привёз с со­бой, и они служат для меня образцом красочности и яркости речи. В этих лекциях изложены известные методы диагностики, было по­казано множество рентгеновских снимков, но интересно, что ста­рым методам и наблюдательности Видаль придавал большее значение. Например, он показывал этих больных, и перед каждым стояла пле­вательница с мокротой – «Смотрите, говорил он слушателям, – диагностика этой болезни написана в плевательнице» – т.е. свой­ству и виду мокроты он придавал наибольшее значение. Не менее интересны были ежедневные его разборы больных в палатах (leçоns à la salle). Там он сидел у постели боль­ного, окружённый группой врачей, среди которых было много ино­странцев. Видаль выслушивал сначала краткий доклад, а затем начинал исследовать больного, причём выслушивал без стетоско­па, непосредственно ухом, ему подавала сестра чистенькую сал­фетку, перевязанную голубой ленточкой. Затем следует живая, об­разная речь и блестящая диагностика. Меня Видаль принял очень любезно, долго расспрашивал о России и дал мне письмо к Вокёзу в Hôpitai de la Pitié. Там я слушал у Вокёза лек­цию об операции при грудной жабе. Лекция была очень добросо­вестная, но довольно скучная. К этим операциям лектор отнесся скептически. Затем он показал мне клинику и снялся со мной и своими сотрудниками во дворе больницы и на другой день прислал эту фотографию с надписью. Эта группа и сейчас висит, как память, в моём кабинете в факультетской клинике.11)

Возвращаюсь к моему пребыванию в Берлине. Лекции Кроуса продолжалась два часа, он мне показался чрезмерно болтливым, в конце лекции он публично экзаменовал двух студентов. Они порази­ли меня после наших студентов своим джентльменским видом, отве­чали они неважно, очень смущались, но, в конце концов, он их про­пустил. Меня удивило, что и сам Кроус и его ассистенты в клини­ке всё время отрывались от служебной работы приёмом частных больных. В Берлине этот приработок имеет большое значение, ибо врачи получают очень небольшую зарплату. Даже в Терапевтическое Общество во время заседаний специальный служитель всё время вхо­дит с доской, на которой он пишет фамилии тех врачей, которых вызывают к телефону пациенты.

Гроссман за неделю успел мне много показать, кое-что я ку­пил для себя из книг и инструментов. Покупки в Берлине делать легче, чем в Париже, где всегда требуется наличный расчёт, а немцы легко верят в кредит и делают рассрочки платы.

В Москву я вернулся к началу весеннего семестра, насыщен­ный новыми впечатлениями и с большим подъёмом проработал до весны.

Весной 1927 года я пережил очень большое огорчение. Совер­шенно неожиданно и внезапно умер Гроссман. Он был очень способ­ным ассистентом и прекрасно работал над новым методом диагности­ки и терапии и интересовался эндокринопатиями. Мы его не счита­ли больным. Он был несколько гиперстеник. Я только заметил у него два симптома: во-первых, он боялся пополнеть и тщательно следил за своим весом, во-вторых, когда мы с ним ездили на трамвае, то он меня останавливал, чтобы я не бежал за вагоном, чтобы вскочить. «Не делайте этого», – говорил он. – «Немцы описали трамвайную груд­ную жабу». И, кроме того, он не любил входить в вагон, а стоял на площадке, где больше воздуха.

Как сейчас помню, в этот трагический вечер было заседание Московского Терапевтического Общества. Гроссман был секретарём и сидел со мною рядом за столом президиума. У меня была сильная мигрень, которой я в те времена и с молодости страдал очень час­то. Я выступил в этот вечер с небольшим докладом о жёлчных внут­ренних свищах при жёлчно-кишечной болезни. Гроссман всё беспо­коился, как я сделаю доклад с мигренью. Доклад прошёл благопо­лучно и даже после напряжения голова прошла, и я пошёл после за­седания в гости к брату художнику, который справлял свою сере­бряную свадьбу. Там мы с женой веселились до трёх часов утра, и когда я вернулся домой, то какой-то голос по телефону сообщает: «Уберите труп вашего ассистента Гроссмана, он пришёл после засе­дания к нам в гости, сел в кресло и умер». Я был ошеломлён этой неожиданностью. На другое утро я бросился с А.М. Касаткиным в морг, на вскрытие. Анатом вынул розовое сердце без особых изме­нений, может быть, с несколько суженными венечными сосудами. Тут я остро почувствовал тот конфликт, то несоответствие, которое существует между анатомией и функцией. Теперь таких примеров непрочности анатомического критерия я накопил достаточно и уже здесь, в феврале 1942 года, написал статью о новых путях в изуче­нии прогноза. Мы с большой грустью похоронили Гроссмана, и я сохра­нил о нём самую светлую память.

Смерть эту я почувствовал тогда очень остро, ибо так недав­но я с ним носился по Берлину, по клиникам и больницам и между делами забегали к Ашнеру, чтобы освежить себя пивом и подкрепить сосисками. Гроссман так хорошо знал все обычаи немцев и их сла­бости. Он знал, например, что если польстить простому кельнеру и назвать его «обер», то он в лепёшку разобьётся, чтобы вам уго­дить. Это чинопочитание с военным душком, буквально пронизывает немецкие тщеславные души. Гроссман сказал хозяину гостиницы, где я жил, что я профессор и его шеф, так этот хозяин называл меня «Geheimraht» т.е. тайный советник, хотя я никакого по­добного чина никогда не имел. Когда я уезжал в Москву, то он вышел на  вокзал меня проводить с маленьким сыном, который был в котелке – полная копия отца в уменьшенном виде, и также кла­нялся и приветствовал меня титулом.

В последние годы меня особенно интересует изучение предболезненных состояний и явлений малой функциональной патологии. Болезни не развиваются внезапно, как гром с ясного неба, а при внимательном наблюдении можно видеть некоторые, ещё неясные чер­ты будущего серьёзного страдания. Некоторые болезни только и мо­гут развиваться на специально подготовленной почве. Например, рак не растет из нормального эпителия. Последний может быть метаплазирован предшествующим раздражением. Раку бронха предшест­вует бронхит или повторные пневмонии или запыление и пр. Язве же­лудка предшествует длительный период функциональных расстройств отправлений желудка в смысле их усиления. Такие больные, до де­фекта, до эрозии страдают симптомом повышенной кислотности и двигательного беспокойства желудка. Современные методы функцио­нальной диагностики позволяют изучать эти ларвированные, скрытые состояния и открывают путь для наблюдений и построения методов предупредительного лечения. Эти мысли дополняют указанное мною и складывающееся у меня клиническое мировоззрение.

Переживая смерть Гроссмана, я ретроспективно вспоминал последние недели его работы в клинике, я вспоминал, что он перенёс большое личное волнение. Один из моих ассистентов уп­рекнул его в том, что он для своей работы хочет воспользоваться его методикой исследования секреторной функции желудка. Гросс­ман на это страшно обиделся и справедливо, ибо по методу этому работали и другие и он не являлся личной собственностью этого ассистента. Вспоминаю, что Гроссман пришёл ко мне вечером очень расстроенный, бледный и с обидой сказал, что его этот ассистент обвиняет в плагиате. Я его долго успокаивал, пошёл с ним погулять и проводил  его домой. Но я видел, что это обстоятель­ство вывело его из колеи, и приблизительно через неделю после этого произошел этот трагический конец. Это заставляет меня ещё раз убедиться, как велика роль психических влияний в этиологии болезни и как мы должны заботливо относиться друг к другу, что­бы устранять эти досадные мелочи жизни.

С 1924 года четыре года подряд я с семьёй ездил на лето в Крым на отдых. В 1924 и в 1925 годах мы ездили в Мисхор и жили там в пансионе на бывшей даче Токмакова. Там мы замечательно отдыхали, купались в море, гуляли и приобрели новых друзей – семью В.К. Хорошко и особенно М.А. Савенко. Последний был тогда ещё совсем молодой человек, но он меня пленил своей начитанностью и живостью. За табльдотом 12) мы очень весело беседовали, устраивали экскурсии на Ай-Петри – всё это сейчас так приятно вспоминать. С М.А. Савенко и сейчас мы остались друзьями.

В 1926 и 1927 г.г. мы ездили в Судак и там прожили тоже с пользой. Эта восточная часть Крыма имеет своеобразную прелесть. В 1927 году из Судака я проехал пароходом в Одессу, на украин­ский съезд терапевтов. Я ездил с А.М. Касаткиным. Путешествие на пароходе было исключительно приятно, море было спокойное, и мы любовались великолепным ландшафтом Крыма. Съезд в Одессе был организован Бухштабом замечательно. Заседания происходили в ве­ликолепном здании театра. Мы жили в Лондонской гостинице в огром­ном номере в бельэтаже с балконом. Как только мы легли, я заметил, что затряслась люстра, сначала мы подумали, что это тан­цуют фокстрот, но когда второй раз сильнее качнуло, то Касаткин воскликнул: «Землетрясение». Мы вскочили с постелей, вышли на балкон и увидели, что многие жители Одессы уже расположились с кроватями спать на дворе.

Наши семьи были в Крыму, и мы на другой день узнали, что там землетрясение сопровождалось жертвами. Но скоро пришли от них успокоительные телеграммы, и мы благополучно окончили нашу рабо­ту на съезде. В то время на Украине блистал Плетнёв, а я занимал скромное место, хотя и был уже председателем Всесоюзного Общест­ва Терапевтов. Всё же я имел удовольствие войти в знакомство с украинскими терапевтами, особенно с Бухштабом, с которым я с тех пор нахожусь в дружеских отношениях. Там же был очень та­лантливый казанский профессор С.С. Зимницкий, который на прош­лом съезде в Москве произвёл очень хорошее впечатление своими докладами. Там, в Одессе, к сожалению, у меня с ним было послед­нее свидание, ибо осенью он внезапно умер от приступа грудной жабы.

Съезд этот меня нисколько не утомил, так как я с докла­дом не выступал и обратно, с большим комфортом, мы с А.М. Касат­киным вернулись в Москву. Помню, что он мне дорóгой читал вслух своего любимого писателя – Горького.

Я уже писал о том, что к этому времени у меня уже начались некоторые накопления материальных средств, после того, как всё было потеряно после революции. Особенно было неприятно, что наверх, в квартиру Н.А.13), вселились нахальные и неприятные люди, которые портили жизнь всем жильцам нашего дома. Я стал думать о постройке новой квартиры. Однажды осенью 1926 года я встре­тил в трамвае художника Новожилова, который сказал мне, что он построил себе в Кунцеве 14) мастерскую, и что рядом случайно продаётся маленький сруб (8 аршин на 8 аршин) с хорошим участком и пред­ложил мне его купить. Цене участка – 4000 рублей в рассрочку. Я знал с детства Кунцево, и мне захотелось в конце жизни пожить там, где мы начали московскую жизнь. Я на другой день поехал и сразу решил это место купить, хотя оно имело довольно непригляд­ный вид. И вот, с тех пор каждый год мы всё пристраиваем и улуч­шаем этот участок. Теперь там уже две удобные дачи со всеми служ­бами и прекрасным садом и огородами. Здесь, в Кунцеве, я мог спрятаться от московских мелких дел. Здесь я написал четыре выпуска моих лекций. Здесь писал и главы для учебника и многие более мелкие статьи и заметки. Здесь же, в Кунцеве, прошли первые месяцы и годы моего старшего внука Вадима,15) и там же я остро пережи­вал многие его болезни и недомогания. Там же, в Кунцеве, мы справ­ляли в 1927 году нашу серебряную свадьбу. Там нас навещали доро­гие родные, друзья и знакомые, с которыми я провёл так много приятных часов.

Из многочисленных интересных моих встреч с людьми в 20-х годах, я хочу остановиться несколько подробнее на частых и запе­чатлевшихся в моей памяти очень приятно и прочно свиданиях с хи­рургом С.П. Фёдоровым.

Нужно сказать, что я в течение ряда лет, ещё со школьной скамьи получил впечатление о каком-то антагонистическом отноше­нии между хирургами и терапевтами. При своих частных неудачах хирурги часто обвиняли терапевтов в том, что они не дают им больных на операцию, что операции опаздывают из-за того, что терапев­ты пропускают ставить вóвремя показания и пр. С другой стороны, старые терапевты нередко совсем игнорируют во всех случаях хи­рургию и, благодаря их авторитету, случаи, требующие неотложной хирургической помощи, её не находят и  больные погибают. Я думаю, что не правы обе стороны. Нужно и тем и другим сбросить тогу величия и понять, что медицина одна и в ней командующее место за­нимает человеческий разум со спокойным анализом всех наблюдавших­ся явлений и окружающей обстановки. В 1940 году в своей статье «Формирование научной медицины в России», я привожу следующие слова профессора Мудрова по поводу операций. Он говорит: «Опе­рация молчащий упрёк нашему невежеству. Где не действует химия, там мы употребляем огонь и железо. Операции будут совершаться тем реже, к утешению человечества, чем пристальнее мы будем об­следовать ход раздражения натуры».

Правда, в то время хирургия стояла на довольно низком уров­не, и сам Мудров занимался хирургией, что тогда называлось рукодействием. Это дело он передал своему ассистенту, сказав: «Пора­ботайте руками, а я хочу заниматься головой».

В настоящее время слова эти звучат некоторым анахронизмом, при современных успехах хирургии. Однако, недавно один очень известный московский хирург поспорил со мной у постели больного по поводу одной дифференциальной диагностики опухоли живота. На основании всех фактов я думал о раке толстой кишки, а он ощупал живот и быстро сказал: «Максим Петрович, руки – выше головы – это почка».

У больного подтвердилась диагностика рака кишки, голова оказалась выше рук.

Я никак не думаю, что моя голова выше, мне кажется только, что эта фраза характерна для хирурга.

С.П. Фёдоров – хирург, до сих пор ещё не превзойденный ни­кем по технике, а главное, по его уму, объемлющему всю ме­дицину. Обратил он на себя моё внимание, когда я был студентам четвёртого курса, а он молодым ассистентом профессора Боброва. Бро­салась в глаза несколько фатоватая наружность, с большими закрученными вверх усами, но спокойными, ритмическими, красивыми движениями и общей изящной манерой держаться. Ближе я его увидел на работе, когда я стал ординатором и часто по соседству кон­сультировал с ним больных и присутствовал на операциях. Здесь я увидел не только большого мастера, но и талантливого врача. Во всякое время дня и ночи он никогда не отказывал от помощи моим больным.

Он особенно любил ночные, экстренные операции. Помню, как однажды ночью я ему позвонил по поводу желудочного кровотечения у одной кухарки, страдавшей язвой желудка. Я сейчас вижу, какой он бодрый приехал, с сигарой в зубах, быстро нало­жил соустие, и больная, бывшая почти без пульса, с 15% гемогло­бина, скоро поправилась.

На моих глазах росла его деятельность, и поднимался его ав­торитет. Он ездил каждый год за границу и привозил в Москву новости хирургической техники и диагностики. Он первый начал вводить методику эндоскопии и читал студентам доцентский курс цистоскопии. Он уже был готовым профессором, и Московский Уни­верситет сделал большую ошибку, не избрав его на кафедру Бобро­ва (вместо попавшего на неё И.К. Спижарного). Фёдоров принял предложение участвовать в конкурсе в Ленинграде в Военно-Меди­цинской Академии. Помню, что он повёз с собой больную, у которой я нашел в моче туберкулёзные палочки, и нами была поставлена диагностика туберкулёза почки.

На ней он прочитал в конференции Военно-Медицинской Ака­демии пробную лекцию, и её там же удачно соперировал. Всё прошло блестяще, и Фёдоров получил кафедру госпитальной хирургии Военно-Медицинской Академии, которую он занимал до самой смерти.

После этого Фёдоров ушёл из моего поля зрения. Я его уви­дел только на наших съездах, на общих заседаниях с хирургами. К его всегда фатоватой внешности прибавился блестящий генеральский мундир, который он очень красиво носил. В Петербурге он пошёл в гору по служебной карьере и скоро стал лейбхирургом и лечил наследника. Но с товарищами врачами оставался прежним простым и доступным и всегда внимательно выслушивал их мнение. Он не обладал ораторским красноречием, но голос его звучал на наших съездах всегда авторитетно, ибо его доклады всегда были обоснованы соответственным материалом, а выводы прости и разум­ны. Во время империалистической войны вышла его книга о жёлчно-кишечной болезни. Он приезжал в Москву, я с ним виделся на кон­сультации в лечебнице С.М. Руднева. Там же, я смотрел  его в ка­честве больного и ещё тогда нашёл у него цирроз печени. Он, как русская талантливая натура, рано начал пользоваться гепатотропными вредностями, любил покушать и выпить, при­чём употребление алкоголя было для него обычным по вечерам. Это не мешало ему целый день работать, много оперировать. Организм был у него крепкий. Он много курил и любил сигары. Он мне при­слал свою книгу, и я её прочитал с огромным интересом. Медицин­ские книги, обыкновенно, читаются с трудом, а в этой книге меня поразила и лёгкость языка, и талантливое изложение предмета, с охватом всей патологии и освещением механизмов, управляющих болезнью. Эта книга имела у врачей шумный успех.

О Фёдорове слышали, что он стал совсем придворным медиком и  даже   живёт в Ставке царя. В начале Советской власти прошёл слух, что Фёдоров арестован. Этим обстоятельством были взволнованы врачи и, говорят даже, что германские хирурги о нём хо­датайствовали. Н.А. Семашко, по слухам, за него хлопотал и вот, неожиданно С.П. появился в Москве. Вид у него был не       бра­вый, в валенках, с опущенными усами. В полувоенной форме пришёл он ко мне в Нащокинский переулок, и тут это время я с ним часто виделся и много беседовал. Он очень быстро оправился и удивительно как скоро и при новом режиме стал  в первый ряд. Он стал жить в Москве. Он посещал заседания Московского Терапевтического общества и скоро выступил в нём с несколькими докладами о язве желудка, о туберкулёзе почек. Доклады его очень заинтересовали Общество. Популярность его среди терапевтов была огромная, дока­зательством тому является то, что его, единственного хирурга, Об­щество избрало своим почётным членом. Этим было подчёркнуто его широкое знакомство с общей медициной, далеко выходящее за пределы только хирургического мастерства. Я убедился в своих частых бесе­дах с ним, что у него острый и глубокий ум. Мы задумали издавать с ним медицинскую газету, даже выпустили два номера. Но дело это оказалось очень сложным и от него пришлось отказаться. Чтобы соз­дать в России такую газету, как «La Presse Médicale», 16) нужно иметь более солидную базу. Очень скоро Фёдоров стал в Москве первым консультантом и занял неоспоримое первое место. Он оперировал по больницам, военным госпиталям и в сохранивших­ся лечебницах. Вскоре стало выходить выпусками его второе обшир­ное сочинение по почечной хирургии. Эти выпуски написаны несколь­ко в другом стиле, по типу немецких Handbuch’ов, но тоже пред­ставляют ценность для врача терапевта, с прекрасным освещением патологии и патогенеза. Я всегда мечтал о том, что некоторые отделы, пограничные между внутренней медициной и хирургией, должны быть изложены совместно и хирургом и терапевтом. В моей преподавательской деятельности был хороший опыт успеха соеди­нённых лекций, которые я читал с профессорами Минцем, Солововым, Левитом. Не только студенты, но и врачи, и мы сами профессора, с удовольствием выслушивали обе точки зрения на один и тот же пред­мет. С Бурденко я тоже пробовал читать совместные лекции, но с ним это дело не пошло, зависело это, может быть, от слишком боль­шой самостоятельности его властной натуры.

Я получил некоторое разочарование, когда вышел том Меди­цинской Энциклопедии, в котором я написал статью о жёлчно-ка­менной болезни, а хирургическая часть была поручена профессору А.В. Мартынову.

Я над этой статьей много поработал и представил эту бо­лезнь во всём многообразии её картин, с различными вариантами и осложнениями. Этот полиморфизм надо чётко знать, чтобы оп­ределить момент операции. Моё разочарование было в том, что хирург с таким опытом дал только коротенький придаточек к моему тексту, которым он не осветил многих вопросов с хирургической стороны. Я наблюдал, как Фёдоров уже настолько поднялся, что ему стало тесно в Москве, и он стал жить в обеих столицах по очереди, несколько дней в Москве и несколько в Ленинграде. Он материально окреп. Ему вернули дачу в Гаграх. Правительство подарило ему машину и наградило орденом Ленина. Он стал снова ездить за границу, в Германию, где его хорошо знали, как выда­ющегося хирурга. В это время я его часто встречал у моего ас­систента Н.К. Мюллера, жена которого была хирургом в клинике профессора Соловова. Она была очень умная женщина, и у неё час­то по вечерам стал бывать Фёдоров. После рабочего дня он любил там посидеть за чайным столом далеко за полночь. Я удивлялся его выносливости, так как он быстро стал увеличивать дозу креп­ких спиртных напитков, которые были для него необходимой и еже­дневной потребностью. Голова его продолжала прекрасно работать, и он в это время написал свою, очень нашумевшую, статью «Хирур­ги на распутье», где на основании пройденного им длинного пути он высказывает общие мысли, показывающие, что он ставит перед собой не только задачи хирургической техники, а понимание бо­лее широких причин болезни. Хирургия стоит на распутье, ибо она редко в состоянии действовать на саму причину болезни. Такое откровенное и честное признание выдающегося хирурга произвело большое впечатление, и популярность Фёдорова ещё больше возросла. Он переезжает в Ленинград и снова  занимает свою кафедру в Военно-медицинской Академии, в Москву он  является уже реже, на гастроли. В этот период его организм уже начинает сдавать, он заметно худеет, едет лечиться в Берлин, но всё же, жестокий артериосклероз прогрессивно  подтачивает его организм.

В 1934 году на банкете, которой мы устраивали в Ленинграде в Астории для Международного Конгресса по ревматизму, я его видел в последний раз. Я его посадил рядом с собой и профессором Гинзбургом из Брюсселя. Он ещё сохранял свою генеральскую осанку, великолепно говорил по-французски и по-немецки, но уже был не тот. Печать грусти легла на его умных глазах, и в беседе не было обычной живости. После этого я получал сведения, что он прогрессивно слабеет, и через год его не стало. Пока я ещё не встречал другого хирурга с таким широким пониманием больного и всей медицины, как отрасли биологии.

Теперь перейду к тому, как я стал ревматологом и принял руководство Антиревматическим Комитетом у нас в Союзе. Эта работа в области ревматизма, помимо интереса самой темы, для моего дальнейшего развития имела огромное значение. Благодаря ей я вошёл в близкий контакт с западноевропейскими учёными и я по­бывал шесть раз за границей и на четырёх Международных Конгрессах. Комитет по изучению и борьбе с ревматизмом возник в 1928 году на Всесоюзном Курортном съезде в Москве. На этом съезде я участвовал в качестве председателя Центральной Курортной Комиссии Нарком-здрава. Здесь  возникла  инициативная группа, которая решила специально заняться изучением ревматизма. Поводом к этому послужили следующие обстоятельства: I) огромное количество ревматизмов в различных отраслях  промышленности; 2) возможность принятия социальных мер для профилактики; 3) богатство и разнообразие лечебных ресурсов на наших курортах; 4) особое значение ревматизма в происхождении заболеваний сердечно-сосудистой сис­темы.

Последний аргумент особенно заинтересовал нас, клиницис­тов, ибо, после того, как обуздали туберкулёз, по статистике смертности и потери трудоспособности сердечно-сосудистые забо­левания стоят на первом месте. А ревматизм, более чем в полови­не случаев, является их причиной.

Ко всему этому нужно прибавить, что русские уже успели сделать интересные работы в области ревматизма, например, пато­логия ревматизма с его мезенхимиальной локализацией, разъяснённой работами Талалаева. Секретарём комитета был доктор Данишевский, который повёл дело с необыкновенной энергией. Мы органи­зовали специальную комиссию по классификации, созывали пленумы и конференции, поставили ревматическую тему на Всесоюзном Съезде Терапевтов и, наконец, в 1928 году Данишевский поехал на Первый   съезд ревматологов в Будапешт и установил контакт с Международ­ной Лигой. Таким образом, наш Комитет вошёл в состав Международ­ной ассоциации, бюро которой было в Голландии, в Амстердаме.

 

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Важным этапом в моей жизни было моё возвращение в Первый Мос­ковский Университет и принятие мною заведования факультетской терапевтической клиникой. Клиника эта – старейшая в России, имеет большие и славные традиции, в ней я проработал семнадцать лет и прошёл все стадии клинического воспитания, был экстерном, орди­натором, ассистентом, писал и защищал диссертацию и пять лет чи­тал доцентский курс. Эту клинику я считал своим родным домом и много я там имел и радостей и горестей и близких и дорогих това­рищей. С пребыванием в этой клинике у меня связано очень много воспоминаний, и в ней я получил главнейшие элементы в формиро­вании из меня врача и клинициста. Эта клиника всегда привлекала к себе врачей, и в ней постоянно работало 30 – 40 врачей с различными индивидуальностями и стремлениями.

Руководитель клиники даёт направление работы и держит оп­ределённый тон, но учимся мы медицине в значительной степени друг от друга, и ничто так не развивает врача, как длительное пребывание в сильном коллективе, особенно, когда идёт постоян­ное преподавание и научная работа и соревнование сил. Таким об­разом, множество, может быть, незаметных уроков и полезных све­дений получил я от товарищей в этой клинике.

С другой стороны, моё положение во Втором Университете было очень хорошее, я уже одиннадцатый год заведовал клиникой. Кли­ника была прекрасно оборудована, очень хороший рентген, био­химическая лаборатория, электрокардиограф, а главное, большой, дружный коллектив. В Совете профессоров я пользовался влиянием и уважением, я был деканом, членом Правления, от Университета я был избран депутатом в Московский Совет, словом, покидать этот университет, который меня так принял, мне тоже было жаль. И вот, у меня началась длительная внутренняя борьба, когда я получил от декана Первого медицинского факультета А.И. Абрикосова предло­жение перейти в факультетскую терапевтическую клинику.

Несколько лет до этого раньше, подобное предложение перей­ти в Певый мединститут мне делали, но в госпитальную клинику, тогда от этого я очень легко отказался, но теперь задумался.

Я колебался потому, что меня неудержимо потянуло к родному дому и как ни хорошо я чувствовал себя в клинике, мне казалось, что я должен вернуться в факультетскую клинику, как домой, тем более, что А.И. Абрикосов приглашал меня в самых лестных выра­жениях. Мне он передал, что моё избрание обеспечено и что кон­курс – простая формальность. Тогда я, наконец, после долгих размышлений подал заявление. В то время я уже пользовался достаточ­ным авторитетом и потому был довольно смелым. Однако, и на этот раз, под влиянием интриг того же Плетнёва, разыгралась неожи­данная для нашего круга история. Кафедра факультетской клиники при Временном Правительстве была отдана, согласно рекомендации, Плетнёву и он её занимал с 1917 до 1926 года. По непонятным при­чинам он перешёл на Госпитальную клинику, которую занимал Д.А Бурмин. Таким образом, Д.Д. Плетнёв пошёл на живое место, а Бурмин для него посторонился и перешёл на параллельную кафедру в Ново-Екатерининскую больницу.3) Как это могло произойти, трудно оказать. У Плетнёва было два ассистента – Вихерт и Виноградов, которые уже достаточно выросли, и злые языки говорили, что В.В. выжили Д.Д. Они будто бы говорили ему, что его лекции слишком серьёзны для четвёртого курса, и ему надо читать пятому курсу или, быть может, ассис­тенты госпитальной клиники, которые тогда имели влияние на ход событий, хотели другого руководителя – неизвестно. Во всяком слу­чае, это передвижение произошло, и временно факультетской клиникой стал заведовать Вихерт. Нужно сказать, что это был энер­гичный молодой работник, но утверждение он получил неожиданное и, как говорили, через влиятельного больного, так как открыто­го конкурса не было объявлено, а он был утверждён незаметно во время каникул. Сильным кандидатом на эту кафедру по тому времени был С.С. Зимницкий, но его кандидатуру как-то затёрли. Одним словом, два года клиникой заведовал Вихерт, и у него дела шли недурно, но в 1928 году он внезапно заболел крупозной пнев­монией и умер. Я у него был накануне смерти и застал его в безнадёжном положении. Тогда ещё сульфидина не было, а интоксикация была тяжелейшая и пневмония – ползучая. Никакие мероприятия пользы не принесли. После его смерти временно клиникой заведовал ассистент Виноградов.

Какая же разыгралась неожиданная история? На этот конкурс подали старшие профессора – Яроцкий, Гуревич и ассистент Вино­градов. Когда я подал, то узнал, что Яроцкий и Гуревич сняли свои кандидатуры, и я остался в единоборстве с Виноградовым. До меня стали доходить слухи, что у Виноградова есть сторонники и влиятельные в самой клинике и что комиссия, под председатель­ством Плетнёва не поставила вопрос категорически в мою пользу. Тогда я сделал решительный шаг. К тому часу, когда должно было начаться заседание совета профессоров для решения этого вопро­са, я послал декану Абрикосову письмо с категорическим отказом от баллотировки, мотивируя отказ тем, что я принял предложение о переводе меня, но я не могу, как декан Медицинского факультета Второго Мединститута 4) и как избранный депутат, подвергаться риску провала, тем более, что я всем обязан Второму Медицинскому инсти­туту и останусь работать там.

Удивительно, что это моё заявление сорвало конкурс, и Вино­градов тоже поспешил заявить о своём отказе. Таким образом, кафедра осталась незанятой, и кризис продолжался. Через два ме­сяца, когда я уже перестал об этом думать, успокоился и продол­жал работать в своей клинике, неожиданно ко мне заезжает рек­тор Первого Университета и снова предлагает занять кафедру факуль­тетской клинки. Я заявил, что я очень благодарен за честь, но что я на конкурс не пойду, а возьму эту кафедру, если меня пере­ведут на неё в порядке перевода по приказу Наркомздрава. И вот, весной 1929 года, я получил такой приказ. Я обусловил также право перейти с двумя своими ассистентами, но в процессе переговоров мне пришлось уступить, и я перешёл на Девичье поле, взяв с собой в качестве старшего ассистента А.М. Касаткина. 1-го сентября 1929 г. мы с ним и явились в мою старую, родную клинику. Здесь пришлось устранить ещё одно небольшое препятствие. В штате клиники оставался, как старший ассистент, В.Н. Виногра­дов, перевести его в младшие ассистенты и подчинить таким образом Касаткину, я не считал возможным. Поэтому я поехал в Главпрофобр и предложил сделать Виноградова профессором Второго  Университета  на одну из кафедр, там была вакантная факультетская, и я освободил госпитальную. Сначала это предложение встретило резкие возражения со стороны директора Второго института, но мало-помалу мне его удалось уговорить, и я считал, действительно В.Н. Виноградова прекрасным преподавателем. Назначение его состоялось, и мы с Касаткиным вошли в новый коллектив, и я начал снова рабо­тать в дорогой для меня факультетской терапевтической клинике. Я не могу сказать, что моя первая вступительная лекция была удачна. Когда я вступил в этот, столь близкий и дорогой для меня амфитеатр, то мной овладело какое-то особенное волне­ние. На лекции присутствовал Н.Н. Бурденко, и приехали в качест­ве гостя П.Д. Соловов и мой бывший ассистент Е.А. Кост. Присут­ствие этих лиц мне было очень приятно, но я чувствовал, что не сумею нарисовать всего размаха и полёта клинической мысли, которая тогда соответствовала положению науки. Но очень скоро я стал осваиваться с новыми людьми и постепенно у каждого из них нашел интересные стороны, и мы стали друг друга понимать. С аудиторией я тоже освоился довольно скоро, и голос мой зву­чал всё увереннее и увереннее. Эта уверенность крепла парал­лельно тому, как укреплялся мой клинический опыт, и как созре­вали мои взгляды на болезненные процессы. Крепчал также и весь коллективный организм. Я поставил себе за правило не стеснять свободы своих сотрудников и поддерживать в них инициативу, я всегда старался в людях подчеркнуть и даже украсить их положи­тельные стороны и заметил, что тогда они, эти стороны, получают большее развитие. Меня привязывает к клинике не только широкая возможность иметь перед собой для наблюдения большой и хорошо обработанный материал, но, главным образом, постоянное общение с вечно движущимся, меняющимся потоком врачей с различными от­тенками, различными индивидуальностями, всегда восприимчивыми и ярко реагирующими на впечатления. Находясь постоянно в их среде, как старший, но равный с ними товарищ, я на себе чувст­вую их возбуждение и омолаживающее влияние. Сколько раз на лек­ции или на конференции, когда мне часто приходилось резюмировать суть демонстрации или вопроса, мой, уже усталый или ста­реющий ум возбуждался при виде устремленных на меня молодых глаз, и появлялись такие образы и сравнения, которые помогали  уяснить вопрос, казавшийся сложным и запутанным.

Со вступлением в заведование клиникой, я продолжал прида­вать большое значение клиническим конференциям и собирал всех врачей на эти конференции один раз в неделю. Никогда и ни при каких обстоятельствах я не считал возможным отменить конферен­цию. Эти конференции продолжались не более двух часов. На них разбиралась казуистика, анализировались наши ошибки, через кон­ференцию проходили новые методики, через конференцию проходили все научные работы, диссертации кандидатские и докторские, на конференции докладывался и новый литературный материал. Недостат­ка в материале никогда не было, и на обязанности секретаря была забота, по согласованию со мной, обеспечить повестку дня. Тон наших конференций и обстановка были всегда дружелюбные и товари­щеские и поэтому врачи охотно и свободно на них выступали, при­учались говорить кратко и отчётливо. На мою долю приходилась роль сделать вывод или резюме слышанного и виденного, из этих суждений я и мои сотрудники всегда извлекали известкую пользу. Главным нашим стремлением было всё время улучшать и улучшать ле­чебную, педагогическую и научную работу клиники.

Прошло не больше года, как я понял, что сделал правильный шаг с переходом в Первый Мединститут. Здесь поле деятельности ока­залось шире. Вся клиника больше, возможности для научной рабо­ты шире, и аудитории гораздо обширнее. А главное, оказались науч­ные силы сотрудников крепче и с большей инициативой и довольно солидной эрудицией. Мне особенно дорого и приятно признать полное единодушие у сотрудников клиники на понимание ближайших задач клиники, и я хорошо чувствовал, как положительно врачи воспринимают мои взгляды. Я прямо скажу, что у меня было чувство полного удовлетворения, когда я пришёл к тому убеждению, что нас соединяет любовь к клинической науке, что мы все чувствуем её прелесть и аромат. На моих глазах клиника перестала быть эмпирическим знанием и каким-то придатком естественных наук, клиника стала самостоятельной наукой со своими сложными методами. Она устанавливает законы не только патологии, но и физиологии. Мы со своими сотрудниками и начали ряд работ в области клиниче­ской физиологии. В клинику я пришёл, как я выше оказал, с одним А.М. Касаткиным. А.М. Касаткин был прекрасный врач, с хорошими традициями и высоко гуманными чувствами. Он был особенно поле­зен в обществе молодых врачей. Он сглаживал некоторую их гру­бость, и, в то же время, очень способствовал тому, чтобы воспиты­вать во врачах чувство долга и чувство ответственности, а глав­ное, уменье подойти к больному, почувствовать его горе и его страдания и войти в контакт с больным и окружающей его обста­новкой. Мой долгий клинический опыт показывает, что всегда больше будет пользы от того врача, который гуманнее и который входит своим контактом в доверие к больному. Как много мне приходилось видеть конфликтов и испорченных результатов лечения от бестакт­ных слов и неумения обращаться с больным или его родственника­ми.

А.М. Касаткин за несколько лет своей работы в стационаре госпитальной клиники Второго МГУ восстановил свой опыт в семиотике и проявил прекрасные педагогические способности. На Девичьем Поле он принялся с особенным рвением за преподавание и проявил очень большую энергию в организации вечернего факультета. А.М. Касаткин окончил естественный факультет и поступил в Университет по специальному экзамену, так как он не имел классического образования, кончил коммерческое училище. Он рабо­тал по химии у Морковникова и всегда по взглядам своим был про­грессистом. Он даже был одним из преподавателей на знаменитых Пречистенских курсах для рабочих, которые были разгромлены пра­вительством, и на которых читал Сеченов и др.

Касаткин является типичным представителем русской интел­лигенции, увлекающийся, со сложившимися и определенными вкусами.

Любимые писатели его – Тургенев и Горький.

Преклонялся он перед Софьей Ковалевской настолько, что ездил специально в Стокгольм, чтобы прийти на её могилу, и когда я ездил в Стокгольм на съезд по ревматизму, то он, провожая меня на вокзале, напомнил мне, чтобы я не забыл зайти на кладбище в Стокгольме на её могилу. Я, грешный человек, этого не сделал, так как шёл дождь, и у меня было много другого дела. Из актрис он преклонялся перед игрой Ермоловой и не пропускал спектаклей с её участием, видел он её во всех ролях и по много раз. Касаткин был очень аккуратен и исполнителен в своих обя­занностях. Однажды я заметил, что его нет в клинике, я уже в три часа вышел к трамваю, чтобы ехать домой, и вдруг вижу, бе­жит Касаткин своей мелкой походкой. Я опрашиваю, что случи­лось? Он говорит: – «Умерла Ермолова, и я был у неё на похо­ронах». Это он сказал трогательно печально.

Его эмотивность в другой раз проявилась при следующем случае. Как-то я заметил, что он пришёл в клинику в очень ве­селом настроении. Я полюбопытствовал, в чём дело. Он говорит: – «Как я счастлив, сейчас я узнал, что большевики сломали Иверскую». 5) И он с таким ожесточением стал говорить об этом религиоз­ном дурмане. Касаткин был секретарем Терапевтического Общества и в юбилейном заседании Общества сделал прекрасный отчётный до­клад. Я узнал, что он в молодости часто играл в любительских спектаклях и даже чуть не стал актером Художественного театра при его зарождении, но после подумал и вернулся к своим заня­тиям химией.

Он был домашним врачом и личным другом Тимирязева. Таким образом, в нём были черты человека с большим вкусом, любящего науку, но сам он научных работ не делал. Однако, врачом и педа­гогом был хорошим и потому в клинике был очень полезен.

Ординаторский стаж он прошел в Остроумовской клинике, так что основу имел солидную.

В клинике я нашел пять ассистентов из прежних работников, достаточно хорошо подготовленных. Это были – Е.М. Тареев, В.Н. Смотров, С.А. Поспелов, С.А. Гиляровский и рентгенолог А.Е. Успенский. Из них Е.М. Тареев обращал на себя внимание своей большой эрудицией, он уже имел порядочное количество работ, из которых значительная часть касалась клиники и патологии почечной системы и у него уже была напечатана монография об анемии Брайта, которая по своим достоинствам вполне удовлетворяла докторской диссертации. Я заметил, что Е.М. Тареев обладал способностью груп­пировать вокруг себя молодых врачей и заинтересовывать их научной работой.

Я заметил также, что он уже имеет авторитет среди товарищей. Должен сказать, что руководителю клиники всегда очень помогает в оценке качеств своего сотрудника наблюдение того влияния или ав­торитета, который он имеет среди товарищей. Характерной чертой Е.М. Тареева было при разборе больного – стараться проникнуть глуб­же в вопросы патогенеза болезни – «глубже копать», этот анализ он делал очень последовательно, пользуясь методами функциональной диагностики; особенно интересны его работы в области физиологии и патологии почек. Говорил он довольно монотонно, без особенного темперамента, но иногда, особенно на конференциях в прениях, с некоторой иронией и в споре умел подметить слабые стороны против­ника. Мало-помалу я наблюдал, что у него стало больше живости, и тогда его лекции лучше воспринимались. За всё время моей с ним работы, у меня не было ни разу даже малейшего недоразумения, и моя первая научная работа в факультетской клинике была сдела­на с ним. Он, совместно с рентгенологом Успенским помог мне собрать материал бронхогенного рака, который я доложил весной в 1930 году на раковой конференции. Потом это сообщение расши­рилось в более полную работу о лёгочном раке, которая мною была доложена на украинском съезде терапевтов в Киеве, а затем, в ви­де научной монографии напечатана в Киевском сборнике «Новообра­зования».

Е.М. Тареев, первый из моих сотрудников и учеников, полу­чил степень доктора медицинских наук, и степень эта вполне за­служенно была ему присуждена без защиты. В дальнейшем я на­блюдал, как у него проявился интерес к малярии, брюцеллёзу, когда он одновременно работал в Тропическом Институте. Е.М.Та­реев – первый из моих ассистентов, получил самостоятельную ка­федру по конкурсу в Третий Мединститут.7) Он был значительным лите­ратурным работником и был секретарём Терапевтического Архива, и сейчас состоит заместителем редактора и является одним из са­мых добросовестных и авторитетных рецензентов. Особое чувство я питаю к Е.М. Тарееву, потому что он имел такое хорошее влия­ние на мою дочь, в которой он поощрял занятия биохимией и под его руководством она написала свою кандидатскую диссертацию о внепочечных азотемиях.

Рентгенолога Успенского я сразу оценил как талантливого преподавателя и часто стал поручать на моих лекциях демонстра­ции рентгеновских снимков с пояснениями. Он это всегда делал очень рельефно и последовательно.

В.Н. Смотров проявил с первого моего с ним знакомства большой интерес к литературной работе. У меня с ним контакт возник на почве клинико-физиологических работ. Этот физиоло­гический уклон принёс клинике большую пользу, мы с ним начали ряд новых работ по клинической физиологии. Им, совместно с сотрудниками, начаты работы по изучению секреторной функции желудка, он сделал весьма существенные поправки к изучению секреторной функции желудка. Эта работа дала мне материал для моего доклада на ХII съезде терапевтов в Ленинграде на тему «О патогенезе гастрита».

Рост В.Н. Смотрова происходит на моих глазах. Меня вообще часто поражало то необыкновенное, сказочное превращение, которое происходило с некоторыми моими учениками и за очень корот­кий срок. Талантливая, восприимчивая натура быстро всасывает в себя влияния и впечатления из окружающей среды. Во В.Н. Смотрове я высоко ценю его ум и литературный вкус. Он сделал очень интересный очерк истории нашей клиники с характеристикой про­фессоров и их эпохи.

С.А. Поспелов показал себя как хороший методист, знакомый с лабораторией и инструментами. Он очень много работал на труд­ном месте заместителя директора клиники по административно-хо­зяйственной части, на этой должности его сменил С.А.Гиляревский, который, как администратор, показал большие способности, при нём клиника отняла у Бурденко переходящее Красное Знамя и до сих пор продолжает держать.

С.А. Гиляревский прекрасный лектор и удивительно хорошо влияет на больных и их родственников своим тактом и уменьем разрешить все конфликты и недоразумения.

Таким образом, работа в этом коллективе стала для меня лёгкой и приятной. Как только вышел закон о научных степенях, я решил продвигать своих сотрудников. Как я уже сказал, Е.М.Тареев был утвержден первым в степени доктора. Также без защиты, на основании имеющихся трудов, по моему мотивированному отзыву подучил утверждение А.Е. Успенский.

В.Н. Смотров получил степень доктора после защиты диссер­тации «О колитах». С.А. Поспелов написал специальную работу о гипогликемии, и её тоже успешно защитил. С.А. Гиляревокий защи­щает диссертацию о ревмосептических эндокардитах. Докторскую диссертацию защитил ещё Т.П. Панченков и А.Г. Гукосян – первый по туберкулёзу, а второй дал обширные материалы по влиянию на функции желудка заболеваний различных органов и систем. А.М. Касат­кин, тоже по моему представлению, получил степень доктора без защиты. Таким образом, за короткий срок в клинике кроме меня, стало восемь докторов медицинских наук. Нужно оказать, что все они получили звание профессоров. Научная работа в клинике оживает. Появляются планы на каждый год и проверка выполнения.

Несколько человек из ассистентов были утверждены в степе­ни кандидата медицинских наук без защиты диссертации за свои научные труды по совокупности, а многие защищали на степень кандидата: – Зельманович, Ефимов, Широкова, Ратнер, Масленни­ков, Айзенштейн, Фунт, Гроссман, Кончаловская, Хлыстов, Гельфон, Бондарь, Щульцев, Бумажная. Эти четынадцать диспутов на кандидат­скую степень и восемь докторов говорят о большой активности в науч­ной работе клиники. В построении этих работ главную помощь мне оказывали В.Н. Смотров и Е.М. Тареев, который впоследствии ушёл на самостоятельную кафедру. Научная работа в клинике настолько разрослась, что в ней была устроена точка ВИЭМ, 8) которая через два года была закрыта, и мы организовали специальную клинику ВИЭМ, куда перешла часть сотрудников, сначала по совместитель­ству – В.Н. Смотров, а затем совсем перешли Поспелов, Широкова, Ратнер и Хлыстов. Несколько лет я заведовал двумя клиниками и руководил конференциями обеих.

Вернусь на некоторое время к своим домашним и семейным делам. Конечно, клиника поглощала бóльшую часть моего времени, много я разъезжал по частным больным и имел домашний приём. Этот приём в голодные годы значительно снизился, однако больные меня не забывали и не допускали до недостатка и присылали то то, то другое.

Я даже смог себе купить подержанный автомобиль, которым я владел около двух лет, устроил даже из сарая гараж, был у ме­ня шофёр татарин и жена Софья Петровна умела водить машину и один раз на Арбате чуть-чуть меня не угодила под трамвай. Это увлечение автомобильным спортом исходило от одного из её поклон­ников – доктора Нерсесова.

Во время Первой мировой войны она горячо увлекалась помощью раненым, прошла курсы сестёр и была операционной сестрой. В гос­питале она пропадала с утра до позднего вечера, а дети остава­лись на попечении у моей мамы.

Перед революцией я успел продать автомобиль и, как уже говорил, наступила в практике значительная ремиссия.

Но после введения НЭП’а, дела значительно оживились, я не переставал думать о том, чтобы построить свою отдельную кварти­ру. Нам надоело жить с чужими людьми и весь уютный домик от пло­хого хозяйничания приходил в упадок.

Ко мне пришел один известный архитектор – Эйхенвальд и пред­ложил построить кооперативный дом. Он выбрал очень удачное мес­течко на углу Б. Молчановки и Б. Ржевокого переулка против церкви Николы на курьих ножках, 9) причём выгода состояла в том, что мы смогли воспользоваться глухой стеной соседнего дома и к нему прилепиться. Таким образом, нам надо было воздвигать только три стены, и мы могли сэкономить на кирпиче. Вопрос был только в сред­ствах. У меня денег было очень мало, не более двух тысяч. Но Эйхенвальд нашёл выход из положения. Он нашёл трех лиц, которые внесли свои паи полностью и, кроме того, он посоветовал мне хло­потать о ссуде. Я в это время лечил председателя Московского Совета, и мне легко было получить ссуду из банка на десять лет в 50.000 рублей.

В число пайщиков мы привлекли профессоров Одинцова и Молча­нова и известного адвоката Коммодова. У меня сохранилась фотогра­фия закладки нашего дома в 1928 году. На этом месте когда-то стоял небольшой особнячок 1812 года, видавший Наполеона. Недавно я уз­нал, что знаменитый профессор Овер, занимавший мою кафедру до Захарьина, жил тоже на Молчановке. В течение года Эйхенвальд по­строил дом и сделал нам квартиру во втором этаже, с  тремя дверьми, со всеми удобствами, с  книжными шкафами в стенах, с мастерской для Тани и большим, удобным кабинетом. Взносы я делал незаметно для себя, в течение десяти лет погасил всю задолженность и сделался пол­ным собственником квартиры.

Место это было уголком старой Москвы, и моя дочь его увеко­вечила, написав из окна зимний пейзаж с церковкой. Последняя сей­час уже сломана, и на её месте стоит новое здание школы.

Осенью 1929 года мы переехали на Молчановку в новую квар­тиру. К сожалению, три лица, которые внесли паи полностью, по­страдали. Они были какие-то бывшие коммерсанты, их переобложили финансовые органы налогом, квартиры у них отняли и заселили ве­домственными чиновниками. С остальными жильцами мы сжились, и я особенно подружился и сблизился с Одинцовым и Молчановым. Но об этом подробнее расскажу ниже.

В 1929 году мы пережили новое горе. В январе внезапно умер­ла мать моей жены – Надежда Александровна. У неё уже несколько лет наблюдалась мерцательная аритмия на почве миокардита, вслед­ствие нарушенного обмена. Последние годы её очень стеснили, так как после всех её удобств, она жила в одной маленькой комнате. Она никак не могла примириться с тем, что у неё всё отняли – и дачу и средства. Она так ценила, когда я к ней заходил и старался её утешить каким-нибудь пустяковым признаком внимания. Во всё время нашего знакомства, она так много оказывала внимания и забо­ты мне и моей семье, что мне всегда было тяжело, что мы не мог­ли так устроить жизнь, чтобы жить всем вместе мирно и благопо­лучно, но этому всегда мешал какой-то, не совсем мне понятный, закон антагонизма между родителями и детьми. Может быть, здесь играет роль неустойчивость и деспотизм характеров. Во всяком слу­чае, теперь уже на расстоянии, понятно, когда родители так не­возвратимо ушли далеко, мне кажется, что дети были несправедливы к ним, надо быть и мягче и уступчивее, чтобы потом не жалеть.

Например, до сих пор я не могу простить себе, почему я не настоял, чтобы Надежда Александровна была на моем праздничном обеде, когда я справлял свое избрание на кафедру в 1928 году.

Ей, конечно, очень тяжело было жить последние годы, после того, как у неё была всегда полная чаша, она очень любила об­щество, у неё постоянно гостили и жили и свои и чужие люди. Разумеется, на нервах это очень отразилось. Я помню, что на­кануне смерти она вечером была у нас и с удовольствием слушала пение одной певицы. На другой день, около часа дня, когда я был в клинике, ей стало трудно дышать, и в течение нескольких минут она умерла на руках своей дочери. Жена Обакевича  В.Е. Жмурова, прибежала из поликлиники ЦЕКУБ’у, но она её уже не застала.

Надежду Александровну мы похоронили в Новодевичьем монасты­ре, рядом с её мужем и сыном. Сейчас эти могилы сравнялись с землей и на их месте разбит сквер. Я навсегда храню о Надежде Александровне самую светлую память, за все 27 лет моей с ней жизни я видел от неё только заботу, только ласку, только любовь. Дочерей моих она тоже постоянно баловала, особенно же она тужила о том, что Таня глухая, и ещё больше огорчалась, когда у сына Коли родился мальчик тоже глухой. Говорят, что она больше всех внуков любила второго сына Коли – Вову, но я не умею мерить лю­бовь на весах, мне кажется, что любви у нее доставало на всех внуков.

Дочери мои незаметно стали взрослыми. Нина окончила гим­назию и поступила на медицинский факультет, во Второй МГУ. Мне пришлось её увидеть на третьем курсе, когда я временно один семестр читал курс пропедевтической клиники в 1928 году. Кончила она, когда я уже был в Первом Университете, в 1930 году. Она училась в Хвостовской гимназии, куда она перешла из Алфёровской гимназии, когда последняя в 1919 году была закрыта, после того, как Алфёровых расстреляли. Училась она хорошо, и особенных хлопот о ней не было, хотя по поводу шалостей иногда вызывали в гимназию для объяснений.

Тогда в средней школе уже началось совместное обучение девочек и мальчиков. Из Нининых друзей у нас наиболее часто ста­ли бывать Маргарита Шпет, Таня Крель и маленького роста мальчик – Юра Лукин. Мне очень нравилась своей живостью и прекрасной декла­мацией Маргарита Шпет. Маргарита и Таня стали для нас близкими и родными. Юра стал ходить чаще и чаще. Он увлекался теннисом, и Нина тоже сделалась хорошей теннисисткой. Соня всегда незамет­но шла навстречу желаниям детей и устроила в Кунцеве прекрасную площадку, пришлось затратить на неё порядочную сумму, потребова­лись большие земляные работы. Но дети редко играли в .Кунцеве, они больше ходили по спортивным площадкам. Нина окончила меди­цинский факультет. Ещё на пятом курсе она успешно занималась хирур­гией в Боткинской больнице, и я одно время думал, что она пойдет по этой специальности.

По окончании курса она в течение года занималась биохимией под руководствам Ю.М. Гефтер, а, в конце концов, она поступила ординатором ко мне в клинику. Могу оказать честно, что всё её движение вперед совершалось без моего влияния, она очень хорошо работала и проявила большие способности, именно к клинической ра­боте. Ею на первых шагах руководил Е.М. Тареев и он сумел возбу­дить в ней интерес к нашей науке. Я заметил, что она быстро стала разбираться в семиотике и обращать внимание на главные или веду­щие признаки. Она сумела войти в коллектив клиники не как дочь профессора, а как обычный врач и скоро дисциплиной и товарищеским отношением завоевала себе симпатии и, независимо от меня, стала продвигать­ся вперёд. Она хорошо вела занятия со студентами и, наконец, её провели в ассистенты. Мне иногда было странно видеть её, малень­кую мою дочь, в роли авторитетного врача отделения на обходах, докладывая мне о состоянии больных, она называла меня на «вы», чтобы не ронять моего авторитета.

Наконец, два года тому назад, она защищала диссертацию на степень кандидата медицинских наук на тему "О внепочечных азоте­миях". Она сделала прекрасный доклад без записки, диспут и вся защита прошли гладко и хорошо. Я немного волновался, но не высту­пал. Товарищи её поздравили и поднесли цветы. Е.М. Тареев гово­рил очень тепло. Наверное, многие подумали, что ей папаша помогал, на самом же деле её работа была сделана совершенно самостоятель­но, и я ей никаких указаний и поправок не делал. В 1930 году она вышла замуж за Юру Лукина. Брак этот продолжался четыре года, он оказался непрочным. Юру мы очень баловали, спал он до 12 часов, и его в течение часа кому-либо приходилось будить. Он служил редактором в Госу­дарственном Издательстве и поправлял язык молодым писателям, сам он не был талантливым, своего ничего не писал, но был очень при­лежен, как первый ученик. Он любил всякие игры, особенно теннис. Я привозил ему из Парижа костюмы и всякие подарки из мужского туалета. Но натура у него не была глубокая и любящая. Иногда он устраивал попойки с товарищами, эти собрания доставляли Соне большие волнения, потому что она страшно не любит и боится пьяных. Часто у нас стали бывать и родители Юры. Отец его, бывший финансовый инспектор, скоро со мной перешел на «ты», он часто приезжал в Кунцево, а летом приходил ко мне обедать. Хотя я с ним был на «ты», но общего у меня с ним ничего не было, он был человек других интересов. Мать – Ольга Осиповна, была более

добродушная, но совершенно влюбленная в сына и мужа женщина.

В 1932 году 26 марта у Нины родился первый сын Вадя.11)

Роды были очень трудные, и я помню, как я волновался и пережи­вал, она родила только на четвёртый день; помню, что я три но­чи не мог спать в ожидании, и у меня от волнения сохло во рту. Юра спокойно играл в шахматы с отцом. Помню, что меня несколь­ко удивило его равнодушие. С рождения Вади вся жизнь нашей семьи направилась в его сторону. Этот мальчик стал главным моим пунктом и даже в шутку я сказал как-то Соловову, на во­прос, «Как вы поживаете?» – «У нас теперь ставка на Вадима». Действительно, все мы не могли на него надышаться. Мальчик он был слабенький, часто хворал, и малейшее его заболевание вызы­вало сильнейшую тревогу. Была большая возня с его кормлением, так как у Нины пропало молоко. Затем у него было какое-то ли­хорадочное заболевание – не то малярия, не то проявление диате­за. Были опасения насчет туберкулёза. Я всегда рисовал себе что-нибудь особенно страшное. Один раз он особенно нас напугал, когда у него сделался внезапно экламбический припадок. Он пере­нёс скарлатину, желтуху, тяжёлую пневмонию и очень часто хворал какими-то желудочными интоксикациями. Только к десяти годам он окреп. Этот мальчик в моём сердце занял особое место. Он послушный, ласковый, способный, но в то же время живой. Он мне стал ещё ближе и дороже, когда в 1934 году его отец бросил Нину, и мы навсегда расстались с этой семьёй. Первое время это для нас бы­ла большая травма, мне страшно было тяжело смотреть на Нину, и я помню, что когда я узнал об этом, то не выдержал и заплакал. Меня поразила в то время холодность Юры, и он даже хотел уйти со сцены незаметно и приписать всю вину Нине. Осенью я увёз Нину в Италию, это путешествие её отвлекло, а через год она в клинике встретила В.Г. Хлыстова и вступила в новый счастливый брак.

В сердечные дела наших дочерей мы не вмешивались, в этом отношении им была предоставлена свобода выбора, они нас и не посвящали в свои переживания. Поэтому, может быть, у Тани этот вопрос протекал довольно запутанно. Я знал, например, что она была увлечена  и ею был увлечен сын Касаткина – Володя, очень славный мальчик, с периодическими психозами, из-за последнего обстоятель­ства я боялся этого брака, так как думал,  какое будет потомство от таких родителей (глухота плюс психоз). Но это увлечение бурно прилетело и быстро окончилось, и, в конце концов, Володя женился на какой-то армянке, старше его. Затем Таня увлеклась Юрой Кожухаром, он переехал к нам, долго был без места, он це­лые дни читал книги, наконец, получил место в провинции и уехал. Вскоре он умер от туберкулеза. Юра был мужем Таниной подруги, и одно время у них была дружба  втроём, но эта подруга умерла от порока сердца, вскоре после того, как Юра её бросил.

Наконец, последний инцидент был с Федей, которого Таня привезла из Киева, где она отдыхала. Это был просто украинский мужичок с гитарой, он приехал в Москву, хотел поступить рабочим на завод, но Таня его скоро устранила, и он благополучно навсег­да исчез с нашего горизонта.

Теперь она успокоилась, говорит, что испытала всё, что на­до, больше выходить замуж не хочет, и будет жить только искусст­вом. В этом деле она достигла успехов, выставила кое-что на вы­ставке, состоит членом Союза, и товарищи художники очень ценят её искусство живописца составлять цвета, ей более удаются натюр­морты и пейзажи. Дядя, мой брат, мало ей помогает, она двигает­ся самостоятельно, может быть потому, что у Пети сын Миша 12) – тоже

художник, а Оля (жена Пети) находит, что слишком много  развелось художников «кончалят».

В дальнейший период моей жизни наиболее яркими и важными впечатлениями были частые поездки за границу на международные съезды.

Второй съезд по ревматизму Международная Лига назначила в 1930 году осенью в Льеже в Бельгии. Я туда отравился с секрета­рём Комитета – доктором Данишевским, который был на Первом съезде в Будапеште в 1929 году и успел завязать знакомство и связь с Международной Ассоциацией и ввести наш Комитет в Международную Лигу.

Главным организатором и деятелем этой ассоциации был гол­ландский врач ван-Бреемен.

Путешествие моё было очень приятное и интересное.

Данишевский обладал необыкновенной способностью создавать всевозможные удобства в путешествии и всё предусмотреть. Впечат­ление от Польши было очень характерным – внешний лоск, чистень­кие станции и внутренняя бедность и нищета. Помню, что мы полу­чили большое удовольствие от обеда в польском вагоне-ресторане с разнообразными закусками, сардинами и холодным, вкусным пивом. Утром в Берлине на вокзале нас встретил знакомый Данишевского, с красным автомобилем, и повёз в очень уютное кафе, где мы при­няли утренний завтрак, а оттуда нас повезли в пансион, где мы остановились на несколько дней. Эти знакомые Данишевского жили в Москве, и он заведовал в Москве цирком. Он и его жена-красавица, по прозва­нию «пантера», оказали нам массу внимания, показывали нам Берлин, катали на автомобиле и помогали сделать кое-какие покупки.

Берлин тогда произвёл впечатление скучного города, была общая депрессия, немцы платили репарации по Версальскому догово­ру, и их промышленность находилась в состоянии кризиса. Когда мы проезжали перед Кёльном Рурский район, то видели, что огромные трубы заводов и доменных печей не дымились, лица у немцев уны­лые, бледные. В Льеж мы приехали ночью и остановились в очень уютной гостинице, мне бросилась в глаза необыкновенная чистота полов и красота рисунка, устилавшего их линолеум. В нашем не­большом номере стояла за шёлковой занавеской великолепная ванна. Через открытое окно светил месяц и был слышен очень поэтичный перезвон курантов.                                     

Утром в этой же гостинице я нашёл свою сестру Виту, 13) кото­рая была мною предуведомлена и приехала накануне из Парижа, что­бы со мной повидаться. В Льеже мы провели несколько очень прият­ных дней. Город небольшой, но с большим прошлым, и история его мне была известна отчасти из романов Вальтер-Скотта. Место, которое раздирали на части с одной стороны англичане, а с другой – французы, пока страна эта не образовала самостоятельное бельгий­ское королевство. Но здесь оно за короткий срок получило удары от немцев, которые в первую империалистическую войну разрушили и ограбили её города, сёла и крепости и во второй раз, сейчас, про­должают те же бесчинства и насилия над страной, которая сохрани­ла нейтралитет и не хотела войны.

Тогда меня поразила та быстрота, с которой были залечены раны той войны, и мы нигде уже не видели следов больших разру­шений.

Льеж – очень культурный городок – там комбинируется высшая школа с епископатом и монастырём. Съезд происходил в здании уни­верситета и перед его портиком на большой площади два раза в не­делю располагался огромный рынок с овощами, рыбой и другими съест­ными припасами. Это была очень живописная картина.

Съезд открыл без особенной торжественности председатель Лиги - англичанин Fortexe-Fox. Я был очень рад познакомить­ся с ван-Брееменом, и он произвёл на меня очаровательное впечатление. Мне понравилась его общая культура и тот огромный интерес и внимание, которые он проявил к новому русскому строю. У него не было к нему, как у многих, иронического отношения. Нас, русс­ких, на первых съездах боялись и даже несколько сторонились. Ван-Бреемен проявил очень много такта, для того, чтобы ввести нас в Международную Ассоциацию и в дальнейшем мы за этим столом заняли подобающее нашему достоинству место. Я сделал доклад по вопросу о патогенезе ревматизма и в нём я стремился показать по­лиморфизм и комплексность этиологии в этой болезни. Я хотел по­казать, что единая этиология в виде микроба имеет меньшее значе­ние, чем особая реактивность и чувствительность самого микроор­ганизма. Ревматизм есть заболевание мезенхимы и заболевание ин-фекционно-аллергическое.

Во время моего доклада председательствовал Марсель Лаббе, который после Видаля и после Ашара занимал кафедру в Hôpital Cochin в Париже. Он не был ярким клиницистом, но очень добросовестно работал в области болезней обмена и диэтетики. Очень интересна была экскурсия на курорт Спа, где было заседа­ние в театре, осмотр всех достопримечательных учреждений и, на­конец, блестящий банкет.

В Спа мы ездили на автокарах. Курорт этот очень благо­устроен и архитектура зданий и павильонов замечательная. Выло время, когда он был в большой моде, и там лечились цари и вель­можи, между прочим, Пётр Великий.

После этой экскурсии мы уже достаточно сблизились с ино­странцами и поехали в Брюссель.

Брюссель – это маленький Париж. Я его уже видел и с боль­шим удовольствием побывал в нём второй раз. Там мы осматривали новые больницы и нам демонстрировали больных ревматизмом, лечен­ных физиотерапевтическими методами. Из Брюсселя мы поехали на заседание Лиги в Амстердам. Приехали туда ночью и нас отвезли в огромный комфортабельный Carlton Hôtel, в маленьком номере, со всеми удобствами, ванной и душем я провёл ночь. Ут­ром открыл окно, взглянул на улицу и увидел, что все жители ез­дят на велосипедах – и дети, и взрослые, и женщины с корзинами для провизии. Сам город весь в каналах, набережные с массой мос­тов. Утреннее заседание было в лечебнице ван-Бреемена, показы­вали больных, а затем немцы повели нас в какой-то ресторан, есть омаров и пить пиво, и вечером нам давало банкет Медицинское Об­щество в роскошных залах нашего отеля. На этом банкете меня по­разило необыкновенное обилие яств. Сами голландцы – очень круп­ный народ и на председателя Терапевтического Общества я, со своим крупным ростом, должен был смотреть, поднявши голову вверх. Даже кельнеры все крупные и дородные. Каждый участник банкета имел индивидуальное место в покойном удобном кресле, у каждого своё блюдо с закусками и своя корзина с чудными фруктами, тесноты ни­какой, никто вас не жмет и никто на вас не дышит.

Речей было немного, мы только обменялись краткими привет­ственными словами, но  съедено и выпито было очень много. После этого поехали за город в роскошный зал колоний, где состоя­лось заключительное заседание. Мы уже с Данишевским подрёмыва­ли в покойных креслах, как вдруг с эстрады его вызвали для доклада с отчётом о работе нашего Советского Комитета. Он встре­пенулся и отлично на немецком языке справился со своей задачей. После этого, мы с одним голландским врачом решили пешком прой­ти через весь город к себе в гостиницу. Ночь была звёздная, и вечером Амстердам, с массой воды и огней, имел феерический ко­лорит.

Когда мы подошли к гостинице, то у входа нас аплодисмен­тами встретила толпа конгрессистов и потащила нас в старинный бар пить пиво. Там ещё мы повеселились часа два, начали петь песни всех национальностей, дошло даже до «Дубинушки» и «Вниз по матушке по Волге». Особенно оживился один француз, вступив­ший в спор с метрдотелем, который просил петь потише. Чопорные и флегматичные голландцы были несколько смущены поведением на­шей шумной компании. Но этот день закрепил нашу дружбу. На дру­гой день, рано утром, Данишевский проводил меня на вокзал, я поехал в Роттердам визировать паспорт, а оттуда через Брюссель с сестрой в Париж, чтобы у неё отдохнуть после этого съезда, на две недели. Данишевский возвращался в Россию через Германию, а я ещё насладился отдыхом в Париже.

Следующий, Третий Международный Съезд по ревматизму был в Париже в 1932 году. На этот съезд я отправился с женой и тем же Данишевским. Он только приехал позже. В первый день французы нас встретили с некоторым недоверием, об этом мы узнали от ван-Бреемена, при первой нашей встрече в Café de la Paix, где  он угощал нас кофе. Они представляли нас в виде каких-то свирепых большевиков. Но после первого заседания всё пошло очень дружелюбно. Председателем съезда был профессор Безансон, который сделал прекрасный доклад о ревматизме и туберкулёзе (форма  Poncet). Я делал доклад о начальных признаках хронического ревматизма. В первый же день Безансон пригласил меня к себе на завтрак, где мы с ним по душе поговорили. Я уви­дел жизнь буржуазного профессора с лакеями, тонким вином и разодетыми дамами. В Париже очень богато была представлена де­монстрационная часть, где мы увидели множество больных с при­менением физиотерапии. Влияние нашей советской группы было на­столько велико, что следующий, Четвёртый конгресс было решено созвать в Москве, где он и собрался в мае 1934 года.

Нужно оказать, что при Советской власти это был первый Международный съезд. Организован он был исключительно хорошо. В тематику, кроме клинической части, богато представленной по специальным оригинальным докладам по патологии ревматизма (до­клад профессора Талалаева), были введены и темы по специальной медицине.

Конгрессистам были показаны методы профилактики на произ­водстве и на транспорте, на заводах. Первое заседание, в при­сутствии членов Правительства, состоялось в Колонном Зале Дома Союзов. Явились делегаты из Англии, Голландии, Бельгии, Италии, Германии и других стран, были такие профессора, как Шотмюллер, Пизани, Греф и другие. Я открыл съезд речью на русском и фран­цузском языке, затем были многочисленные приветствия от Прави­тельства и научных учреждений. Вечером в Метрополе был грандиоз­ный банкет. Деловое заседание было в Доме Ученых, в новой ауди­тории, где были устроены наушники с радиоустановкой и передачи речи докладчиков на французском, английском, немецком и русском языках. Эта техника поразила иностранцев. Правда, один раз, когда я председательствовал, за кулисами перепутали и переводчик стал говорить текст другого доклада, но эта ошибка скоро была ис­правлена.

Развлечений тоже было много. Для конгрессистов было дано два спектакля: один в Большом театре – «Князь Игорь» – два акта, «Евгений Онегин» – один акт и один спектакль в Художественном театре – «Свадьба Фигаро» Бо­марше.

Оба спектакля страшно понравились иностранцам, они были в диком восторге от русского искусства и неистово аплодировали.

Я их водил на Красную площадь на майский парад и, наконец, Правительство принимало их в Кремлевском дворце. Там был гран­диозный банкет и речи на всех языках. Заключительное заседание было в Новом клубе автомобильного завода им. Сталина. Делегаты осматривали конвейеры завода, а затем была моя заключительная речь и приветственные речи делегатов от всех стран. Впечатление от этого всего было огромно, особенно, когда выступали рабочие и пионеры.

После съезда состоялись две экскурсии: одна в Ленинград, а другая на юг – в Крым и на Кавказ для осмотра курортов. Я поехал в Ленинград со своей дочерью Ниной, так как эта экскурсия была менее утомительна и короче, а я порядочно утомился от всей этой организаторской работы.

Ленинград, как всегда, оставил прекрасное впечатление. Нас разместили в великолепных номерах Астории, и мне, как председателю съезда, отвели целую квартиру с видом на Исакиевский собор 14) и на площадь. Научное заседание было только одно – в Доме Ученых на набережной в замечательном дворце одного из великих князей. Я вышел на балкон и любовался панорамой Невы и набережной. Докла­дывали Орбели на английском языке и Аничков на немецком. Вечером был банкет в Астории. Ленинградцы поразили тонкостью кухни и красотой сервировки – убранство блюд с глыбами льда и разными изображениями, зверями, птицами, напоминающими старые боярские пиры. Иностранцы всем этим «трюкам» метрдотелей устраивали ова­ции. Банкет был не многолюдный, но очень приятно беседовали, говорили речи. Общее впечатление было замечательное, особенно после осмотра города и его достопримечательностей.

Иностранцы были очень довольны и многие из них, покидая на­шу страну, с границы посылали мне благодарственные телеграммы за любезный приём. Южная экскурсия имела ещё больший успех; по сло­вам ван-Бреемена, их принимали в Харькове, Одессе, Севастополе, Сочи и на Минеральных Водах. Наши курорты с новыми принципами ра­боты и их научная целеустремленность, обратили на себя внимание.

В заграничной прессе появились хвалебные заметки по поводу нашей работы в области социальной медицины и курортной науки.

Я забыл сказать, что перед Московским Международным съездом в январе 1934 года я с женой ездил в Париж, по делам организации Московского съезда и туда приезжал на несколько дней ван-Бреемен. Мы с ним жили в маленьком отеле и провели два дня очень приятно. Мы его угощали русскими блинами (была масленица), а он нас кор­мил завтраком в Эльзасском ресторане. Было одно заседание у Безансона и, конечно, один банкет. После этого мы на автомобиле поехали через Лион и Гренобль в Ниццу. Это путешествие было очень интересное, замечательная дорога, короткие остановки в уютных ресторанчиках. Ночевали в Гренобле, пили там молоко альпийских коров, ели чудный мёд и слушали перезвон монастырских колоколов. В Ницце мы пробыли неделю, объездили все окрестности и тем же путем вернулись обратно в Париж.

Ещё до съезда по ревматизму в Москве Правительство награди­ло меня званием заслуженного деятеля науки, и с тех пор на меня посыпались милости. За организацию и проведение Московского съез­да по ревматизму Правительство подарило мне американский восьмицилиндровый автомобиль. Этот подарок значительно облегчил мне жизнь. Транспорт для меня всегда имел большое значение. Теперь я мог без утомления и без затраты нервной энергии на ожидания, ездить и по больницам и по заседаниям и чаще уезжать в Кунцево на отдых. Своего тридцатилетнего юбилея я не праздновал. Тогда только один номер Терапевтического Архива вышел с моей биогра­фией и портретом, а теперь товарищи уговорили меня справить трид­цатипятилетний юбилей, и чествование состоялось в апреле 1935 года. Торжественное заседание Медицинского факультета происходило в Доме Ученых. Я очень волновался, меня смущало и в то же время тронуло присутствие множества врачей и делегаций. Было сказано множество речей и приветствий от всех научных медицинских обществ, особенно были мне дороги речи от таких старых врачей, как мой учитель Шервинокий и доктор Гетье. Меня избрали почётным член­ном нескольких терапевтических обществ: Московского, Ленинградского. Свердловского, Горьковского. Народный комиссар Здравоох­ранения – Каминский, сидел и молчал. Выступал его заместитель – Гуревич. На этот раз никаких наград официальных не последовало, но мне казалось, что общественность отнеслась очень сочувствен­но, и речи были очень искренние (Бурденко, Смотров, Касаткин и др.). Настроение у меня стало очень лёгким, когда речи окончи­лись, и я ответил спокойной речью, воспользовавшись образом Бо­риса Чичерина, когда он говорит о преклонном возрасте, когда че­ловек вступает в «долину лет преклонных» и теплые лучи  заходя­щего солнца вселяют мир и покой в его душу, тогда стихают бурные эмоции, исчезают враги, его окружают только друзья и он вступает в мирную, спокойную старость, жизнь становится спокойной, тихой и счастливой. На другой день был блестящий банкет в ВОКС’е, 15) где играл оркестр-джаз, говорили речи, ели, пили и танцевали. Для служащих в клинике было угощение с концертом. Наконец, был издан специаль­ный сборник Трудов с моим портретом и биографией. В этот сборник вошли не только русские, но и иностранные работы. Одним словом, юбилей или «репетиция похорон», как говорил Суворин, прошли на славу. Я получил множество писем и телеграмм от людей, с которыми встречался так кратковременно и многих я даже не запомнил. Во всяком случае, я почувствовал, какое множество нитей связывает меня с людьми, и мне особенно дорога была связь с огромной мас­сой врачей.

Врачебное дело очень трудное, и наша профессия доставляет не мало тяжелых дней. Есть латинская поговорка – «Homo homini lupus est» – человек человеку волк. Конкуренция и борьба за существование, в результате трудной жизни у врачей в буржуазном обществе, создали поправку к этой формуле – «Medicus medico lupior est» – врач врачу более волк (безграмотная латынь), а для профессоров даже предложили превосходную степень – «Professor professori lupissimus est». После юбилея и вы­ражения сочувствия и преувеличенного признания значения моей ра­боты, я некоторое время чувствовал какую-то особенную лёгкость. Мне, действительно, казалось, что я окружен только друзьями, вра­гов у меня нет, а если есть, то они мне не страшны. Бывая ежеднев­но в разных больницах и клиниках, я всегда получал известное удовлетворение от того внимания, которым меня окружали товарищи врачи. Я уже незаметно вошёл в группу старых терапевтов в нашей стране. Получилось такое совпадение, что я, ленинградский профес­сор Г.Ф. Ланг и киевский – Н.Д. Стражеско – мы, трое, однолет­ки и одного выпуска 1899 года. Ланг – председатель Ленинградского, Стражеско –Киевокого, а я – Московского Терапевтического Общества. Мы все трое связаны между собой тесной дружбой, и каждый из нас относится с большим уважением друг к другу. Меня сейчас больше волнует то, что наша ведущая специальность не занимает надлежа­щего положения, и чаще больше к себе внимания привлекают специаль­ности второстепенного значения. Зависит это в значитель­ной степени от узко практического и утилитарного направления в данное время, а наша специальность, как более общая, ждёт своего признания. Это тем более удивительно, что как раз в последнее десятилетие клиническая наука стала приобретать самостоятельное значение, и к ней потянулись теоретики для наблюдения законов биологии на живом человеке.

Приходилось несколько раз читать мне и публичные лекции. Я как-то раз, в университетской аудитории на Моховой, читал лекцию об артериосклерозе и гипертонии. Я, признаться, был смущен той грандиозной аудиторией, которая тем собралась. Две самые большие аудитории были переполнены. В одной я читал, а в другую передавали по радио. Для большей иллюзии, я попросил в этой аудитории сесть доктора Пелевина, моего друга, фабричного врача, который последние десять лет приезжает из Павловского Посада на мои лекции. А мой ассистент, доктор Масленников, собирал и сортировал записки, на которые я должен был отвечать. Принимали меня, как Шаляпина. Многие стояли на улице и не могли протолк­нуться в зал. Я читал с увлечением, но едва ли удовлетворил слушателей, ибо они все хотели выздороветь от моей лекции в один ве­чер.

Тема, сама по себе очень интересная, и я старался в более или менее популярной форме изложить современное учение об артерио­склерозе с его сложным патогонезом.

Летом 1935 года мой брат Дмитрий Петрович на даче под Можайском заболел тяжёлой формой брюш­ного тифа, который он получил в Вятке, когда он ездил читать лекции. Я очень о нём беспокоился ездил его лечить, но у него жил профессор Иордан и он очень вниматель­но следил за его болезнью, я к  нему послал в помощь одного из своих ординаторов и он, в конце концов, начал выздоравливать, а в сентябре я уехал с Ниной в Италию в Рим, на Первый Международный съезд по переливанию крови. Я в Италию ехал в первый раз, и пото­му эта поездка меня особенно интересовала. Мы отправились снача­ла в Варшаву, там пробыли один день у моих бывших ассистентов. Я всегда любил Варшаву, как преддверие заграницы и там нас при­нимали всегда с большим радушием. Я посещал клиники и, в част­ности, профессора Орловского, который был деканом медицинского факультета, а до войны (первой империалистической) он был профессо­ром Казанского медицинского факультета. Варшавская клиника, до­вольно бедная по оборудованию, а, главное, там штаты очень скудные, и врачи почти все работают бесплатно. Поэтому они должны всеми правдами и неправдами добывать себе деньги на пропитание частной практикой. Впечатление такое, что эта Великая Польша – нищенское государство. Сами поляки с гонором и обращают слишком большое внимание на внешность. Например, брат моей ассистентки не пошел с нами в кафе только потому, что его новое пальто не было готово, а старое мне показалось совсем неплохим. Сами они по несколько раз в день переодевались и даже заставили Нину переодеться и надеть непременно чёрные туфли, чтобы идти в кафе. Характерно мне было узнать, что единственный рентгенов­ский томограф, для специального исследования лёгких, оказался у частно практикующего врача. Ни в одной правительственной кли­нике не оказалось средств для его приобретения. Я осматривал его работу и познакомился с врачом-владельцем. Он мне показал пре­красные снимки, но, когда после беседы я его пригласил в кафе, чтобы его угостить, то он отказался потому, что должен был про­должать приём больных. Он стал рабом этого томографа и должен был усиленно работать, чтобы посылать деньги в Берлин за этот томограф, который он получил в кредит. Доктор этот был очень худой и имел истощённый вид.

Мы отправились  в Вену, и из Вены по чудной дороге через Альпы в Венецию.

В Вену мы приехали рано утром, успели только выпить кофе, и скоро поезд нас помчал чудными долинами в Италию. К сожалению, я так спешил попасть к открытию съезда в Рим, что в Вене не мог остановиться. Венеция вечером представляет феерическое зрелище. Мы остановились в старом знаменитом Даниели-отеле на берегу боль­шого канала. Архитектура гостиницы, её меблировка, кельнеры – всё казалось своеобразно и очень красиво.

Два дня, проведённые нами в Венеции, прошли как чудный сон. Дворец дожей, площадь Святого Марка с замечательной колокольней, каналы, фабрика стекла, картинные галереи – всё это промелькну­ло перед глазами. Осталось впечатление мягких красок теплого сентябрьского дня; мы ездили на Лидо, на взморье, гулять по рос­кошному пляжу, но купальный сезон уже окончился, и великолепные виллы и дворцы уже пустовали. Вечером, с вещами, прямо из кори­дора гостиницы, мы сели в удобную гондолу, убранную коврами, и отправились на вокзал, чтобы ехать в Рим.

Вечером, при луне, с массой огней и звуков, Венеция ещё замечательнее, ещё прекраснее. Гондольер невозмутимо медленно и флегматично грёб, мне казалось, что мы никогда не доедем и опоздаем на поезд, казалось, что лодка совсем не двигается. Одна­ко, среди массы лодок, мы незаметно причалили к своему месту и во время поспели к поезду. Электрический экспресс в восемь ча­сов утра примчал нас в Рим. Конгресс открывался в Капитолии в десять часов утра, а мы должны были заехать в гостиницу, затем зарегистрироваться в Бюро съезда и попасть на открытие.

На вокзале нас никто не встретил, и мы ваяли извозчика, фаэтон с лошадкой, у которой на голове была соломенная шляпа, и возница с зонтиком от солнца и поехали в Гранд-Отель. Этот отель оказался очень близко от вокзала, и меня сразу поразил охряно-жёлтый цвет домов в Риме на фоне синего неба, нарядный полисмен с театральными жестами и красота архитектурных линий, фонтанов и памятников. В отеле мы получили прекрасный номер и помчались в бюро съезда, там один из секретарей оказался русс­кий, он нас захватил в свой автомобиль, и мы поспели к самому началу. Торжественное заседание происходило в Зале Знамён в Капитолии. Дорога на этот холм тоже замечательная, наверху волчица, вскармливающая Ромула и Рема, а перед дворцом на дворе золотой, бронзовый всадник. Само заседание прошло быстро, там мы увидели знаменитого итальянского профессора Латеса, пред­седателя съезда (в черной рубашке: в Италии почти все профессора – фашисты, хотя не все сочувствуют этому строю), там же мы встретили наших русских делегатов с Богомольцем во главе.

После закрытия заседания, нас угостили стаканом вермута, и повели по бесконечным залам с великолепной скульптурой на мо­гилу неизвестного солдата, которому мы должны были отдать почести поднятием вверх правой руки. Этим церемония открытия конгресса окончилась, и мы бросилась осматривать город, равно­го которому по красоте нет во всём мире.

Деловые заседания съезда происходили в хирургической клини­ке профессора Александера и впечатления от города, от всей стра­ны были настолько сильны, что сами заседания значительно потус­кнели.

Заслуживает описания приём у Муссолини. Он нас принимал в Венецианском дворце. После строгой проверки документов, нас ввели в великолепный зал, где расставили по алфавиту государств в виде буквы П – в середине залы стал президент Конгресса – Лайтес и представитель иностранной группы – французский профессор Цанк. Муссолини вышел один из своего кабинета в белом морском кителе. Он среднего роста с большой головой; крупными, уверенны­ми шагами он вышел на середину залы и приветствовал всех фашист­ским жестом – поднятием руки и начал говорить нараспев, декла­мировать свою речь на прекрасном французском языке. Англичане на съезд не приехали, тогда были объявлены санкции и отношения в Лиге Наций 17) с Англией и с нами были у Италии холодные. Муссолини говорил: «В Италии, вы видите, всё тихо, спокойно, идёт мирный труд», а между тем, через два дня при нас же он с балкона объявил о войне с Абиссинией. Он приветствовал конгресс с пожеланием ему успешной работы. Отвечал ему Цанк, причём очень волновался, так что у него дрожали руки и он всё повторял – «exellence, exellence». 18) Потом Муссолини пошёл по рядам и подошел только к французам и полякам, которым сказал несколько слов. Одна поль­ка дала ему его фотографию, чтобы он написал свою фамилию на ней, что он охотно сделал. Мы стояли в конце. Когда он подошел к нам, я на него уставился во все глаза, чтобы запомнить эту историческую фигуру, которая хотела походить на Наполеона или, во всяком случае, быть великим человеком. Когда профессор сказал про нас – «Union Sovetique», Муссолини улыб­нулся и быстро по диагонали покинул залу. После этого мы пешком отправились в какой-то павильон, где состоялся шумный банкет. И тут проявился во всю темперамент этого южного народа. Мы сиде­ли рядом с неаполитанскими врачами, они шумными аплодисментами встречали каждое приносимое блюдо, о перемене которого возве­щал звон большого колокола. Когда один профессор вздумал произ­нести политическую, фашистскую речь, то многие начали шикать и протестовать. Меня поразила выдержка одной дамы, на великолеп­ный туалет которой старик-лакей вылил целый судок провансаля. Она только улыбнулась – бедный кельнер был страшно смущен, а неаполитанцы подняли шум.

Из гостиницы мы через несколько дней переехали в особняк нашего полпредства, где нам предоставили очень любезно целую квартиру с ванной и удобствами. Там же, в прохладном подваль­ном помещении мы столовались в кооперативе. Итальянская кухар­ка готовила простой, но очень вкусный обед. Как приятно было войти в эту прохладную столовую после беготни в жаркие дни по городу и выпить стакан холодного лимонада, который каждый выжи­мал себе из целого лимона. Мы много ходили и ездили по Риму и его окрестностям. Советник нашего полпредства возил нас на чудный пляж купаться в Тиренском Море. Турецкий посол, мой быв­ший московский пациент, возил нас в Тиволи. 19) Там дача папы, чудный парк, и там угостили нас роскошным завтраком. Французы чествовали нас банкетом, словом, мы без отдыха набирались впечатлений, на­смотрелись скульптуры, живописи и архитектуры. Из клиник, я не­сколько раз был в клинике Цезаре Фругони. Он – первый клиницист Италии, у него очень уютная клиника, богатая лаборатория и биб­лиотека (даже с русскими журналами).

Он мне показывал очень богатую коллекцию собранных им ал­лергенов при бронхиальной астме. Лекций не было, так как были каникулы и, к сожалению, преподавания  мы не видели. Больше всего я наслаждался пейзажем самого Рима, его зданиями, фонта­нами, небом, памятниками.

Из Рима мы на несколько дней поехали во Флоренцию. Там у меня был приятель, профессор Пизани, который был в Москве на ревматологическом конгрессе, его жена русская, и как только мы приехали, я ей позвонил, и она прислала мне в качестве гида одну польку, которая два дня нам показывала му­зеи, дворцы, церкви Флоренции. Мы увидели настоящую колыбель широкого искусства, лучшие произведения Микеланджело, и вся трагическая история этого необыкновенного города воспряла перед нами. Пизани прислал за нами автомобиль, и мы поехали в курорт Монтекатиньи за 50 километров, нас в городе застала страшная гроза, и мы туда подкатили под страшным ливнем. Осмо­трели великолепные павильоны и водолечебницы этого курорта, затем Пизани угощал нас ужином, а на другой день во Флоренции он дал нам обед в одном шикарном ресторане. Мы снова вернулись в Рим, там мы ещё пробыли несколько дней и всё ещё продолжали смотреть и смотреть город, а потом, с Богомольцем и его женой поехали в Неаполь. В Неаполе пробыли два дня и затем на пароходе отправились мимо Сорренто в Амальфи. В Неаполе мы осматрива­ли знаменитый аквариум, побывали на развалинах Геркуланума и Пом­пеи у подножия Везувия и в тёмную ночь прибыли в Амальфи. Красо­та Неаполитанского залива не поддается описанию. Я сидел на но­су парохода с одним итальянским профессором, который с грустью говорил мне о том, что его сына уже отправили на войну в Абисси­нию.

В Сорренто на пристани нас встретила толпа обожжённых солн­цем людей, в особо ярких костюмах и огромных шляпах. В Амальфи, в очень уютном пансионе, мы отдыхали неделю, купались каждое утро, делали экскурсии в горы и во всю наслаждались природой. На обратном пути мы в Риме были недолго и через Геную и Итальянскую Ривьеру приехали во Францию в Ниццу. Ниццу я уже видел, но мы снова побывали во всех знаменитых местах и, насыщенные впечатле­ниями, приехали в Париж, где ещё пробыли десять дней с сестрой и, на­конец, вернулись в Москву.

Следующая моя поездка за границу была в 1936 году на Пятый Международный конгресс по ревматизму в Швеции в города Лунд и Стокгольм. Русская делегация на этот съезд была в числе шести чело­век – кроме меня: Даниш-евский, Плетнёв, Певзнер, Тельман и мо­лодой Левин. Нас, русских, принимали с особенным почётом, по­тому что этот съезд следовал за московским, впечатление от ко­торого было так сильно и так хорошо, что нас хотели отблагода­рить за гостеприимство. Поехал я с женой через Ленинград, Фин­ляндию, Або-Стокгольм. На море была значительная качка, от кото­рой жена моя страдала всю ночь.

К утру буря утихла, и мы вошли в Стокгольмскую гавань, ко­торая всегда поражает красотой своих извилистых берегов, покры­тых зелёными лесами. Мышцы наши были как бы избиты, после пере­несённой качки, мы поехали в Карлтон Отель, освежились там в ванне, позавтракали и должны были спешить на поезд, чтобы к ве­черу попасть в Лунд. Электрический поезд поразил нас необыкновен­ным комфортом, в широких откидных креслах второго класса мы подрёмывали и любовались из окна на природу и богатства этой страны, которая не получила экономических травм от бывшей европейской войны. Сочные, богатые пастбища и всюду хорошо упитанный скот одной масти – белый с чёрными пятнами. Ночью мы прибыли в старин­ный городок Лунд недалеко от Мальма. На вокзале нас встретил сек­ретарь конгресса профессор Кальметер и проводил в отель. Усталые после длинной дороги, мы тотчас заснули, и утром я поспешил в Университет, где открывался конгресс. Чистенький маленький город имеет только два учреждения – университет и епископат, вокруг которых сосредоточена вся жизнь городка. Коттеджи, сады, монас­тыри, транспорта не надо, ибо всюду близко и всюду вы с большим удовольствием идёте пешком по чудным, чистеньким панелям, ни пы­ли, ни грязи, и чудный морской, озонированный воздух.

Открытие конгресса было очень просто и торжестввнно. На вы­сокой трибуне стоял огромный букет чудных лилий. Председатель конгресса был известный шведский профессор Ингвар из Лунда же. Я уже с ним был знаком, забыл сказать, что зимой он приезжал в Москву вместе о ван-Брееменом в комиссию для присуждения премий за лучшие работы по ревматизму. Эти премии были даны Советским правительством в честь бывшего в Москве Четвёртого конгресса по ревма­тизму. Тогда Ингвар и ван-Бреемен были несколько раз у меня в клинике, где заседала комиссия, а также они обедали у нас дома. Ингвар произвёл на всех очаровательное впечатление своей высокой культурой и тем огромным интересом, который он проявил к русской жизни. Ингвар и ван-Бреемен были у меня на лекции, видели нашу восторженную молодежь, их поразило огромное количество женщин, изучающих медицину, они видели повседневную работу клиники, обходы, лаборатории, конференции. Я водил их в Третьяковскую галерею, в театры, и они уехали довольные и спешили к Рожде-ственскому Сочельнику вернуться домой. Помню, что мы им в дорогу в карманы наложили русских домашних пирожков. Но я отвлекся от опи­сания Лундовского съезда. На первом заседании из русской делега­ции были только я и Плетнёв, остальные опоздали с приездом. Меня, как бывшего председателя прошлого съезда, посадили в Правитель­ственную ложу на почётное место. Профессор Ингвар открыл засе­дание, причём вместо звонка он пользовался большим деревянным молотком, которым он сделал три удара. Говорил он замечательно красиво на английском, немецком, французском и шведском языках. Приветственные речи было предложено сказать четырём представи­телям: первая от России, затем от Англии, от Франции и от Герма­нии. Я говорил на французском языке, кратко, но от души.

Научные заседания происходили в очень уютной университет­ской аудитории. Я в числе первых делал доклад об аллергической природе ревматизма по-французски. Плетнёв сделал доклад о ревмокардитах. Он легко говорил по-немецки и имел успех, особенно у немцев. После доклада они его окружили, среди них был извест­ный клиницист Клинге, типичный, рыжеватый, упитанный немец со шрамом на щеке от бывших дуэлей. Он сделал интересный доклад о своей работе по ревмокардитам и получил премию съезда. На съезде было много интересных докладов и по экспериментальному ревматиз­му и по его клинике. Профессор Ингвар принимал нас у себя в чуд­ном домике за городом, профессора там живут на своих дачках. У него очень уютная и комфортабельная квартира с прекрасной биб­лиотекой и с картинами, среди которых мы увидели и полотно рус­ского художника Малявина. В конце очень оживленного обеда в квар­тиру, прямо с вокзала с вещами, ввалился опоздавший Данишевский.


Его приняли восторженными возгласами и он остался жить у Ингвара, сэкономив таким образом расходы на гостиницу. Он с другими деле­гатами на съезд опоздал из-за задержки разрешения на выезд из России. За заседаниями следовали экскурсии и банкеты. Нас вози­ли на автомобилях в деревню в великолепный замок какой-то графи­ни, где мы осматривали картинную галерею, парк и ферму. Заседания конгресса продолжались в Стокгольме. Научное заседание было только одно в присутствии шведского принца, сухого высокого старика в черной визитке. Он сказал несколько приветственных слов съезду. Главная часть времени была посвящена посещению больниц, приёмам и банкетам. В больницах меня поразила замечательная организация ухода за больными и необыкновенней порядок и дисциплина.

Спектакль был в окрестностях Стокгольма, в старом королевском театре. Давали какую-то коротенькую пантомиму, но обстанов­ка была очень торжественная. Ко мне, как председателю прошлого съезда, было особенное внимание, и Ингвар даже предложил мне в зрительном зале занять место короля, я от этой чести отказался и занял место на министерской скамье и предложил Ингвару, как председателю съезда, сесть в королевское кресло.

Особенно блестяще был организован банкет в Стокгольме. Ингвар очень остроумно говорил на всех языках. Хотя он не знал русско­го языка, но он прочитал речь на русском языке с очень хорошим акцентом, которую ему латинским шрифтом написали заранее.  Данишевский должен был ему отвечать, но он начал по-немецки и потом попросил разрешения говорить на материнском языке, т.е. по-русски, разумеется, его никто не понял. Русский полпред – Коллонтай, ока­залась очень любезна и она нам оказала очень много внимания и заботы. У себя в посольстве она устроила для нас специальный приём с икрой, водкой и растегаями, дело дошло даже до танцев. Она нас проводила на вокзал, и мы поехали через Гамбург в Париж, а отту­да в Борм около Тулона, где отдыхали ещё три недели после всех впечатлений съезда. Это путешествие было очень приятное. Впечат­ление от путешествия несколько нарушается от мелких волнений, связанных с формальностями при проезде через Германию и Польшу. Не говоря о том, что после войны много хлопот доставляют визы и за них, особенно Польша, дерёт большие деньги, главное то, что при проезде через Германию и Польшу нужно перед границей объяв­лять все ценности, которые везёшь (деньги, чеки) и при выезде чиновники проверяют и даже осматривают ваши бумажники, особенно они придираются к советским гражданам. Из Швеции мы ехали на пароходе до  Sasnitz. 21) Два состава поезда въезжают в трюм паро­хода, и эта операция так налажена, что она продолжается не больше пяти минут. После этого мы выходим на палубу и четыре часа наслаждаем­ся морским воздухом и видом. Прибыв в Sasnitz, мы не попали в свой вагон в тот момент, когда в нём были таможенные чиновни­ки и, таким образом, не сделали декларации о ценностях. Вечером мы прибыли в Гамбург, там гуляли по городу, делали покупки, ночью сели в поезд экспресс, чтобы ехать в Париж. Когда к нам в купе явился француз-проводник, то он спросил у нас билеты, до­кументы и пришёл в изумление, что у нас нет декларации. Он с живостью заявил, что «боши» (так они называют немцев) нас высадят и отправят в Берлин. – Сколько у вас денег? – Я сказал, что ве­зу 1000 франков, причем не сказал ему о чеке на большую сумму, которая как раз обеспечивала нам месячное пребывание во Франции и возвращение домой. Проводник тогда говорит: «Пускай мадам спря­чет деньги в прическу или под ковер. Вы имеете право вести с со­бой только 200 франков». Он удалился, мы  легли и стали ждать, когда в Ахене, на границе, придут немцы. Я в волнении не мог спать, и всё прислушивался, а поезд всё нас мчал и мчал. Наконец, к утру я немного забылся. Поезд остановился, я посмотрел в окно и с радостью увидел уже бельгийскую станцию. Я вышел в коридор, и мой проводник с весёлым видом докладывает, что ему удалось немца уговорить нас не беспокоить, он сказал, что в этом купе едет один профессор без гроша и что он даже не имел денег, чтобы уплатить за плацкарт. Я от радости дал проводнику на чай 25 франков, и мы, весёлые, прибыли утром в Париж.

Борм, Леганду – чудные маленькие приморские местечки недалеко от Тулона. Там мы с сестрой жили в прекрасном отеле на горе, ездили купаться на пляж, много гуляли и дышали чуд­ным морским и горным воздухом. Это не модный курорт, а селение, где всё покрыто колоритом южной Франции и пейзаж и жители с их играми и своеобразными национальными блюдами. Там мы встре­тились с художниками Ларионовым и Гончаровой, с которыми про­вели несколько вечеров. Неожиданно мне пришлось лечить сына хозяйки гостиницы, молодого француза, у которого определили брюшной тиф, а оказалась верхушечная пневмония. Он благополуч­но поправлялся, и хозяйка нам скинула порядочную сумму за пан­сион.

Замечательное впечатление произвели на меня Тулон и Мар­сель, где мы останавливались на обратном пути. В Тулоне мы обедали на набережной, и перед нашими глазами стояла эскадра и множество моторных лодок и яхт. Там мы ели знаменитый рыб­ный суп (буабез). В Марселе меня поразила грандиозная лестница к порту от вокзала. Огромное впечатление производит порт и старый город с его улочками и страшными закоулками.

В моей жизни за последние годы имели большое значение съезды. Связанные с ними встречи и впечатления всегда давали мне богатый материал для наблюдений и постоянно поддерживали тонус и интерес к жизни и давали возможность всё время обнов­лять и освежать мой клинический кругозор. В этом отношении я был необыкновенно счастлив обилием этих съездов, конференций и выездов. При Советской власти съезды дали возможность мне семь раз побывать за границей в разных странах: во Франции, Гер­мании, Италии, Бельгии, Швеции, Голландии. У нас, в России, несколько раз я ездил в Ленинград, в Киев, Минск, в Кострому, в Горький. В Ленинград, кроме терапевтических съездов, я ез­дил на конференцию по ревматизму, на конференцию ВИЭМ и читать лекции. Последний терапевтический съезд был в 1935 году, в мае. Программными докладами этого съезда были гастрит и сердечно­-сосудистая недостаточность. По гастритам я выступил с докла­дом, в котором я резюмировал  клинико-физиологические работы нашей клиники, освещающие несколько по-новому патогенез гаст­рита. При помощи комбинированного метода мы изучали на челове­ке экстреторную, всасывающую, водную и слизевую функции желуд­ка. Эта моя работа была напечатана в «La Presse Medicale» и я получил приглашение прочитать доклад в Генте, но поехать туда не смог. На съезде я говорил с увлечением, и доклад был встречен с сочувствием. По поводу сердечно-сосудистой недо­статочности были обстоятельные доклады Ланга и Стражеско.

Щекотливое положение создалось из-за доклада, по нашу­мевшим в то время лизатам. Лечением лизатами занимался врач Казаков, который имел покровителей среди своих пациентов. Меж­ду тем он был невежественный врач с шарлатанскими замашками. Доклад его был очень слабо обоснован и вызвал неодобрение аудитории. Открывать прения по нему было рискованно из-за слишком заострённых настроений против докладчика и возможно­сти скандала. Меня, как председателя съезда, выручило время. Мы заседали в помещении Нового клуба, где в семь часов вечера должен был начаться спектакль и к этому часу мы, по контракту, должны были закрыть заседание. Доклады затянулись до шести часов 45 минут и, продолжая заседание, Комитет должен был платить штраф в 30.000 рублей. Нахальство Казакова выразилось в том, что он ко мне подбежал и говорит на ухо: «Максим Петрович, от­крывайте прения, я плачу неустойку в 30.000 руб.» Разумеется, я его не послушал, сказал резюме не в пользу докладчика и за­крыл заседание.

Не меньший интерес, чем съезды, имели конференции, осо­бенно Боткинская в Москве и ВИЭМ’овская в Ленинграде. В Москве летом 1940 года мы устроили, по поводу пятидесятилетия со дня смерти Боткина, конференцию Всесоюзного Общества Терапевтов. Памяти Боткина прекрасный доклад сделал саратовский профессор Николаев, по теме пневмонии выступали молодые профессора Гельштейн и Вовси, а по желтухам я и Мясников. Молодые профессора все очень удачно докладывали, я говорил об острых гепатитах и ранних заболеваниях печени, распознаваемых новыми функциональ­ными пробами. Как пример анафилактического гепатита, я расска­зал трагическую историю Богданова, умершего от переливания кро­ви, об этом я уже сообщил в своих записках.

Эти конференции ещё приятнее съезда, нет такой толкотни, более концентрированная тематика и бóльшая возможность встреч и бесед с товарищами.

Ланг и Лепорский поехали ко мне на дачу в Кунцево, где мы обедали и гуляли в вековом Кунцевском парке и любовались видами на Москву-реку, в тех местах, которые так поэтично опи­сывал еще Тургенев в «Накануне» и Достоевский в своих рассказах.

Боткинская больница устроила нам у себя приём с завтраком, и там мы провели одно административное заседание Общества.

В прошлом году, в Ленинграде, была последняя конференция в феврале месяце. Эта моя последняя поездка в Ленинград перед войной на всю жизнь оставила на меня неизгладимое впечатление и теперь, после тех трагических дней, которые перенёс этот чудесный город, это впечатление становится мне бесконечно до­рогим и незабываемым. На вокзале нас встретил профессор Мяс­ников в морской форме, он мне показался таким молодым, что я назвал его мичманом. Он отвёз нас в Асторию, где мы с женой устроились в удобной и уютной комнате. Грустно, что стариков Ясиновских уже не было, и тётка Анюта тоже умерла в прошлом году. Мы поехали на её могилу на Крестовский Остров и затем провели день со своими племянниками и племянницей на Васильевском Острове.

Конференция была очень многолюдна, и на ней я ясно почувствовал то командующее положение, которое заняла в настоящее время наша клиническая наука. На конференции присутствовало много видных физиологов и замечательно, что клинические докла­ды были поставлены впереди теоретических. Боткин мечтал, чтобы медицина стала частью естествознания, а сейчас клиника стала самостоятельной наукой и является отраслью биологии. Тематика была клинико-физиологическая, говорили о данных клинической физиологии, полученных на живых людях. Конференция открылась моим докладом о гепато-нефритах. Я дал характеристику понятию синдрома и привёл опыт с инокуляцией добровольцам крови, забо­левших так называемым геморрагическим нефрозо-нефритом. У всех больных оказался гепато-нефрит и по клинической картине и функ­циональным пробам. Интересный доклад был физиолога Быкова о ме­ханической секреции у человека. Смотров, из нашей клиники, сде­лал доклад об изучении функций желудка на человеке, с обзором всей современной методики. Вся конференция протекала при явном преобладающем значении клиники как места, где изучаются на жи­вом человеке не только факты патологической, но и нормальной жизни.                                  

С самого начала возникновения ВИЭМ 22) я заинтересовался его работой. Мне посчастливилось присутствовать у писателя Горько­го на совещании по поводу организации ВИЭМ. Заседание происхо­дило в прелестный летний вечер на уютной даче писателя под Москвой. Там, в кабинете Горького, собрались видные представи­тели советской медицины во главе с бывшим директором ВИЭМ, док­тором Фёдоровым. Беседа была задушевная, интимная. Говорили об изучении здорового и больного человека и о тех огромных воз­можностях, которые представляются советским ученым для дости­жения этих целей. Теория не должна быть оторвана от практики, и последняя – от теории, успех возможен только при совместной работе теоретиков с клиницистами. И в этом совещании клинике отдаётся первое место, где происходит изучение человека.

Особенную активность в беседе проявила казанская группа профессоров – Сперанский, Лаврентьев, Вишневский. Они и соста­вили главное ядро реорганизованного института.

Вторая часть беседы происходила внизу за чайным столом, в огромной столовой, где был подан обильный ужин и Горький ска­зал очень трогательную речь о силе науки и о демократизме нашей советской науки. Он говорил очень просто и даже прослезился. Уже на рассвете мы вернулись в Москву в приятном настроении.

Сначала, первое время, у меня в клинике была точка ВМЭМ, т.е. несколько врачей (четыре) получали добавочную зарплату за рабо­ту по тематике ВИЭМ. Ко мне в клинику ходил нередко Сперанский и, главным образом, Разенков, в контакте с которым мы начали ряд работ. Эти работы я с ним докладывал на специальной конферен­ции, которая была организована в Минске. Там нас очень хорошо принимали, и контакт физиологов с клиницистами был закреплен до­статочно прочно.

Потом, с 1937 года, была организована специальная клиника ВИЭМ, в бывшей больнице имени Семашко. Терапевтическая клиника расположилась в третьем корпусе, которым прежде заведовал мой быв­ший ассистент, покойный Р.М. Обакевич. Клиника очень уютная, с хорошо оборудованными лабораториями. Первый год я там работал со Смотровым, а потом туда совсем перешел Поспелов.

Смотрову было трудно совмещать работу в клинике на Девичьем поле с ВИЭМ’ом. Работу в клинике мединститута он ставил на первое место. Кроме Поспелова я перевел в ВИЭМ трех сильных сотрудников – Ратнер, Хлыстова и Широкову. Все они защитили кандидатские дис­сертации на клинико-физиологические темы и были очень полезными сотрудниками ВИЭМ. Больничные врачи нас встретили сначала с не­которой опаской, но скоро работа пошла дружно, ежедневно я про­водил конференции, на которых часто присутствовали физиологи. Увязать нашу работу клиники с общей работой ВИЭМ было нелегко, потому что в самой дирекции не было твердого и прямого курса. Сам директор Фёдоров был искренний и преданный делу человек, не карьерист, но ему навязывали сотрудников псевдо-учёных, которые занимались не наукой, а бесконечными разговорами о планах. По­стоянная критика тематики мешала спокойной работе. От науки всё время требовали торопливых практических результатов. Наконец, Фёдорова сменили на Проппера и это совпало с периодом наступив­шего некоторого охлаждения к ВИЭМ. Огромные средства, которые давали на это учреждение, не давали реальных результатов. Тематику ВИЭМ старались поворачивать к жизни, и в результате этого движения, клинике было предложено заниматься инфекциями. Я всегда считал неправильным отделение инфекций в специальную кафедру и охотно принял на себя руководство научными работами и этой второй клиники. Клинико-физиологическая тематика у нас в клинике была по пищеварительной системе, поэтому, в первую оче­редь, нас заинтересовала дизентерия. Дизентерийное отделение существовало полтора года без перерыва на зиму, и мы успели до войны сделать ряд работ по клинике дизентерии. В основе этих наблюдений был поставлен принцип синтеза бактериологии и клини­ки. При клиническом исследовании мы пользовались ректоскопом (Хлыстов), копрологией (Вишняков) и рентгеном. Таким образом, параллельно сопоставлялись данные бацилловыделения с данными клинической анатомии. Ректоскопические исследования, произве­дённые на многих сотнях случаев, позволили наблюдать развитие процесса и исход его на протяжении и отметить момент полной репарации, который отставал от клинической картины. Борьба о бациллоношением, как мера профилактики, подробно освещена в этих работах. Изучалась также реактивность организма на инфек­цию и функциональные сдвиги в работе печени, изменение обмена и проч. Наконец, испытывались методы более активной терапии (метиловая синька, препарат сульфидина). На общегородской кон­ференции в Москве я, совместно с профессором Поспеловым, сделал доклад по клинике дизентерии. В последний год я в ВИЭМ перешёл на консультативную работу, а клиникой заведовал Поспелов. Мое впечатление такое, что ВИЭМ не оправдал возложенных на него на­дежд, и его работа постепенно будет распределяться по медицин­ским институтам и клиникам. Ещё Кондорсе считал, что завоевания науки чаще прикладываются к практике и жизни незаметно, без предвзятого намерения. Пастер был химиком и не думал о хирур­гии, когда создавал учение о микробах, между тем это учение по­родило асептику и обеспечило хирургии современное победоносное шествие. Поэтому надо строго научно и спокойно работать каждому в его области, а практика и жизнь возьмёт от науки всё, что ей полезно.

Последняя наша поездка за границу, во Францию, была осенью 1937 года. Она была особенно легка и приятна потому, что на этот раз я не был связан никакими обязательными делами, съезда не бы­ло, и я ехал просто на отдых. В Париже мы встретили Богомольца и Бурденко. Там главный интерес представила всемирная выставка, которая живописно расположилась с многочисленными павильона­ми на берегу Сены. Павильоны соперничали в своей архитектуре с интересными экспонатами. Наш Советский павильон привлекал всеоб­щее внимание и замечательной скульптурой Мухиной и массой мате­риала по новому социалистическому строительству. Мы много раз и днём и вечером ходили по выставке и любовались и витринами и феерической иллюминацией. Несмотря на красоту и изящество выставки, некоторые обстоятельства неприятно действовали. Например, на красивых авеню выставки я заметил на нескольких местах джентльменов в белых халатах, которые стояли у большого тонометра и за три франка измеряли желающим кровяное давление. Я наблюдал, как весёлая группа французов, видимо приехавшая из провинции, приблизилась к аппарату, и как у них изменилось настроение, когда они узнали высокие цифры своего кровяного давления. Вместо того, чтобы идти в ресторан, они с грустью расположились тут же, на травке, и начали закусывать бутербродами. Не понимаю, зачем Ми­нистерство здравоохранения не запрещает этой вредной для здоровья торговли. Правда, тонометр для современного врача стал таким же необходимым атрибутом, как клистирная трубка для врача времен Мольера, однако, мы знаем, что цифра кровяного давления часто больных пугает.

Особенный интерес представлял дворец науки, в котором французы сумели очень красиво продемонстрировать её достиже­ния. Правда, медицина занимала в этом дворце довольно скромное место, но физика и химия были представлены грандиозно. Победу человеческого разума над природой ярко выражала, как символ, фигура Прометея, украшавшая вход во дворец.

Мы осматривали с Богомольцем и Бурденко Пастеровский инстититут. Были на могиле Пастера с художественным памятником и посетили скромную могилу Ру. Нас очень любезно принимал Без­редка, мы у него на квартире при институте завтракали. В биб­лиотеке меня удивило большое количество бюстов жертвователей. Два из них обратили на себя особенное внимание – бюст царя Александра Ш и миллионера еврея Эзериса. Безредка объяснил, что Александр Ш пожертвовал на институт 3.000 рублей за сде­ланные прививки крестьянам, укушенным бешеным волком, когда в России ещё не было пастеровских станций. Эзерис – очень краси­вое лицо, его поразило бескорыстие Ру, который все свои зара­ботанные деньги отдавал институту и жил в одной комнате в скром­ной обстановке. Эзерис  пожертвовал на институт большую сумму.

В полпредстве нас несколько раз чествовали завтраками и обедами, на которых присутствовали важные чиновники француз­ской республики и даже председатель сената. В октябрьский празд­ник мы были на грандиозном приёме в полпредстве, где французы около бесплатного угощения устроили целую «ходынку». Мы там встретили важнейших представителей науки и искусства и полити­ческих деятелей.

Из Парижа мы поехали на отдых на три недели в Канны. Там мы поселились в очень уютном пансионе, где нашли комфорт и пре­красное разнообразное питание. Каждое утро мы гуляли на вели­колепной набережной, любовались  видом на море и мол с яхтами. Воздух там удивительно лёгкий. Там же, у моря, мы заходили в кафе, где выпивали какой-либо прохладительный напиток. Обрат­но, через Марсель, вернулись в Париж, а оттуда домой. На вок­зале в Каннах, когда мы ждали поезда, я видел странную картину, полицейский агент вёл на цепочке бледного человека, его правая рука была связана цепью с левой рукой полицейского. Меня пора­зил этот приём в свободной Франции. Агент вёл несчастного вора как собаку.

Вернувшись в Париж, мы ещё насыщались впечатлениями от Франции. Один француз повёз нас на своем автомобиле в Руан, исторический город, связанный воспоминаниями с Жанной д'Арк, национальной героиней Франции, спасшей её от английского раб­ства. Это была чудесная поездка, там мы осматривали город, церк­ви и обедали в очень колоритном ресторане, ели руанских уток, пили сидр. Ресторан сохранил черты старого города – деревян­ные столы без скатертей, но блюда очень вкусные. Другой раз ездили в Фонтенбло 24) видели балкон, с которого Наполеон прощался с Францией, видели пруд, в котором плавали карпы Генриха IV.

Лес в Фонтенбло замечательный, в нем можно заблудиться. Третий раз были в Рамбуйе 25) – летней резиденции президента республики.

Там какая-то необыкновенно успокаивающая тишина и тоже ресторан со специальными кушаньями. Сжимается сердце, когда подумаешь, что такая прекрасная, такая богатая, плодородная страна, с такой высокой культурой, как Франция, сейчас растоптана грубым немец­ким сапогом. Я убеждён, что она не может погибнуть. Народ, созда­ющий такую тонкую культуру, не может умереть. Мне вспоминаются по этому поводу слова великого английского сатирика Свифта. В своей книге «Путешествие Гулливера» он описывает победу англичан над французами. Когда Гулливера спросили: «Что же Франция побеж­дена?» – он ответил: – «Да, армия её разбита, но гений Франции не может быть побеждён», и взял верёвочку, перевязал ею англий­ские корабли и вывел из французских портов. Я надеюсь, что и после всех ужасов этой войны останутся такие высокие культуры, как французская и наша русская. Большие завоевания всегда кончались поражениями, вопрос только в том, чтобы пережить это тя­жёлое время страданий и ужасов.

Из московских впечатлений мне хотелось остановиться на не­которых встречах и потерях. Из наших пайщиков по нашему коопе­ративному дому я потерял двух – архитектора Эйхенвальда и профес­сора Одинцова. Эйхенвальд был очень милый человек, с чертами ев­ропейской культуры, он очень заботливо относился к постройке на­шего дома и построил его быстро и хорошо; он говорил всегда с прибаутками и сохранял всегда бодрое настроение. Умер он неожи­данно от апоплексии мозга.

В.П. Одинцов был исключительный человек, он стоял впереди многих и по уму и по глубоким знаниям, но отличался необыкновен­ной скромностью. Он учился в Германии, так как во время студен­чества его уволили из университета, и он уехал кончать универси­тет за границу. Там он приучился к методичности в работе. Когда я с ним встретился, он был крупнейшим уже окулистом, большим знатоком анатомии. Им предложена была операция отслойки сетчат­ки, и он её делал замечательно. Им был составлен учебник по глаз­ным болезням, который считается образцовым, и выдержал несколько изданий. В правлении нашего дома он заведовал финансовой частью, и в этом деле у него был удивительный порядок. Я его очень полюбил, и мы часто встречались и беседовали. Я помню, как приятно я проводил время у него на даче, пили холодное белое вино, ели ягоды, ходили купаться. Уже тогда у него появились первые призна­ки страшной болезни. У него была маленькая опухоль на груди, ко­торую ему удалил А.В. Мартынов, оказался рак грудной железы, у мужчин это бывает очень редко. Прошло два года, и у него появи­лись непорядки со стороны брюшной полости. Скоро я прощупал в животе множественную опухоль, появился асцит. Он лёг в хирурги­ческую клинику, где ему сделали операцию, которая ускорила смертельный исход. Бедный В.П. очень страдал от болей, от непрохо­димости кишок. Его смерть очень меня огорчила, в его лице я по­терял настоящего близкого друга.

В 1939 году Московское Терапевтическое Общество, в котором я снова был избран председателем, отметило мою сорокалетнюю дея­тельность. Я отказался от индивидуального юбилея, так как пять лет до этого уже справлялся мой 35-летний юбилей, но тут совпало, что я, Г.Ф. Ланг и Н.Д. Стражеско оказались однокурсниками и прорабо­тали все трое сорок лет. Общество решило в специальном заседании от­метить эту дату. Г.Ф. Ланг не приехал, Н.Д. Стражеско прибыл и, кроме того, к нам пристегнули профессора В.А. Лурия, не знаю по­чему, так как он на два года старше нас, но очевидно хотели и его отметить. В заседании обо мне сказал речь Смотров, о Стражеско – Василенко. На заседании приехал мой учитель Шервинский. Научное Общество нас тепло приветствовало. Наркомздрав прислал значки отличников. После заседания был банкет в Национальной гостинице, который прошёл очень оживленно, особенно остроумными стихами го­ворил Е.Е. Фромгольд: «Выпьем за здоровье врача первого ранга Г.Ф. Ланга, у которого столько блеска, как у Н.Д. Стражеско, да здравст­вует первый терапевт московский – Максим Петрович Кончаловский» и т.д.

С Н.Д. Стражеско в этот его приезд в Москву я часто виделся, он бывал в клинике и у меня дома. Он большой театрал и две неде­ли я почти каждый день снабжал его билетами в московские театры. Натура у него широкая, в Метрополе он занимал номер в несколько комнат, и когда я к нему заходил, он тотчас же выставлял обильное угощение. Его очень избаловали на Украине, как первого консуль­танта и он очень привык к похвалам и почёту. В то время я пере­редактировал для третьего издания свой учебник внутренних болезней и Комитет по делам Высшей школы послал его на отзыв Н.Д.Стражеско.

Этот отзыв от него было довольно трудно получить. Когда я был в Киеве, то там меня разрывали пополам две группы – с одной сторо­ны группа Стражеско, а с другой – Губергрица. Эти группы были в некотором антагонизме. Я выступил в Терапевтическом Обществе и в Доме Ученых с докладами. Один день обедал у Стражеско, другой у Губергрица, но ассистенты Стражеско оказались активнее и увез­ли меня со Стражеско ужинать в ресторан. После ужина он прислал отзыв, и учебник получил гриф Комитета по делам высшей школы. Мне было приятно, что книга эта, написанная мною с моими сотрудниками не в обычном плане немецких учебников, а с физиологическим и синдромическим направлениями, имела успех, и даже переведена на украинский и польский языки. Перед войной этот учебник переводи­ли на латышский, грузинский и армянский языки. В Москве нужна бы­ла ещё последняя формальность – виза специальной комиссии для того, чтобы учебник вышел. В комиссию приехал Губергриц и Вино­градов и в гостинице Метрополь они два дня читали рукопись. Украин­цы очень честолюбивы. Губергриц одобрил книгу, но просил добавить ссылку на украинских авторов – «свечки» Яновского, 26) подъёмы темпе­ратуры при энодокардите и «бархатный тон» Дмитренко. 27)Я это сделал, но думаю, что не следует забивать студенческую голову множеством имён и фамилий.

Когда они подписали протокол, мы пошли в ресторан и там ве­село пообедали, и я, в отличном настроении поехал в Кунцево на своей машине.

Между прочим, я получил странное предложение выставить свою кандидатуру в Украинские академики, но при непременном условии переехать на работу в Киев. Я, разумеется, от этой чести отказал­ся, потому что бросить Москву не захотел. В глубине души я думаю, что киевляне не очень хотели предоставить мне эту честь, у них, несмотря на их радушие, чувствуется известный сепаратизм. Я об этом не тужу, ибо до сих пор не вижу особенно плодотворной дея­тельности медицинской секции в Академии Наук. Во Всесоюзной Ака­демии медицина представлена очень однобоко, и до сих пор непонят­но, что эти академики медики там делают. Наши главные функции всё-таки проходят на кафедрах в медицинских институтах.

Находясь целые дни в обществе врачей и порой погружаясь в их профессиональные интересы, я любил иногда проводить время в другом обществе и встречаться с людьми других профессий – худож­никами, писателями, артистами. Много приятных вечеров я провёл у моего брата, художника Петра Петровича, у которого иногда со­биралось такое общество. Эти вечера всегда были интимные, кра­сочные, с музыкой, пением и декламацией. Не говоря о том, что угощение было гипертрофировано, всегда с каким-нибудь акцентом на какое-либо излюбленное блюдо (например, сибирские пельмени, шашлыки, украинские колбасы). В этом гурманстве не было ничего неприятного, а наоборот, всё это было весело, жизнерадостно и комично. Появление каждого нового блюда встречалось криками вос­торга и энтузиазма. Эти восторги искренние, ибо они вполне соот­ветствовали той особенной жизнерадостности и бодрости, которые характеризуют настроение моего брата. Его большой художественный талант выражается не только в его великолепных полотнах. Талант излучается из его богатой натуры и в рассказах, и в его особой реактивности и на природу и на людей. Необыкновенная любовь к жизни, любовь радостная заражает окружающих и потому всегда, с детских лет брат был окружен обществом и поклонниками. Музыкаль­ность и приятный тембр голоса у него проявился очень рано и уже в гимназии он очень хорошо пел. Голос оказался поставленным от природы. После неоднократных поездок в Италию, Испанию и Фран­цию, он быстро воспринял изящную манеру пения и привёз множество национальных и народных песенок. Способность подражать и знание языков итальянского, испанского и французского помогло ему соз­дать свой особый репертуар. Он находился в тесной дружбе с самы­ми крупными артистами – Шаляпиным, Неждановой, Гельцер, Качаловым, Москвиным и многими другими. На сцене он не выступал, но в гостиной он пел даже с упомянутыми корифеями нашей сцены. Я до сих пор люблю слушать его голос с немного сипловатым, но очень приятным тембром. Он меня познакомил с шедеврами вокаль­ной музыки, так как он почти всё лучшее знает и поёт наизусть.

Особенный успех на этих вечерах имели исполняемые им на­родные испанские и итальянские песенки. Я не могу поставить своей задачей описание развития и характеристики его творчест­ва как живописца. Для этого следовало бы написать специальный очерк. Но должен оказать, что путь этот был очень труден и тернист, пока он определился, как самобытный художник и пока он, как большой мастер красок, был признан. Его горячий темперамент толкает его на увлечение крайними течениями в искусстве, особенно в те периоды, когда ему было особенно трудно то место, которое соответствовало его таланту. Но в основе у него всегда был здо­ровый дух и привязанность к настоящим классикам искусства. Среди художников он всегда выделялся широким кругозором, образованием и знанием истории искусства. Он видел все лучшие музеи мира и имеет основательное знакомство с изящной, классической литера­турой. В театре он тоже большой знаток и видел лучшие образцы театрального искусства. Он показал себя как искусный декоратор, с большим вкусом он сделал несколько постановок, которые имели шумный успех и его декорации вызывали аплодисменты у публики («Четыре деспота», 28) «Перикола» 29) ).

Возвращаюсь, однако, к описанию этих вечеринок. На них декла­мировали Качалов, Москвин, читал стихи Михалков, пела Нежданова под аккомпанемент Голованова, и даже брат с ней пел дуэт. На рояле играл Софроницкий. Я, как раз, больше чем в концертах, люблю му­зыку слушать дома. В концертах меня волнует и свет, и духота, и публика, а дома особенно приятно и спокойно можно слушать и за­казывать исполнителю репертуар.

Софроницкий несколько раз играл и у нас. Один раз, ещё в Нащокинском переулке, моя жена устраивала ему платный концерт. Он очень большой талант, играет по вдохновению, но как очень чув­ствительная и эмотивная натура, капризен и избалован. С этим концертом была ужасная возня. Когда чужая, платная публика со­бралась, он заявил, чтобы убрали ковры, что он играть не будет, только после удовлетворения его требования, он смилостивился и заиграл. Правда, он потом так разыгрался, что имел колоссальный успех. Качалов тоже читал у нас своим чудным голосом «Двенадцать» Александра Блока и отрывки из «Братьев Карамазовых». Помню, что голос его так звучал, что стёкла в окнах дрожали. Но особенно часто у нас играл пианист Абрамов. Сколько чудных часов он мне доставил своей игрой. Мне казалось, что он играл наиболее доход­чиво. Я часто не мог утерпеть, чтобы не расцеловать его за ис­полнение произведений Листа, Шопена и, особенно, Скрябина. Мы его называли скрябинистом. У меня больно сжимается сердце, когда я вспоминаю, что он так преждевременно погиб в ссылке, куда он попал по глупому доносу каких-то квартирных врагов.

Из других художников за последние годы я особенно сдружился с Н.П. Ульяновым. В нём я видел явные черты особой, тонкой куль­туры, у него прекрасный литературный вкус и он сам не только за­мечательный художник, но и хороший литератор. Я с большим удо­вольствием слушал, как он мне читал свои воспоминания о Серове. Лично я с ним сблизился в качестве наблюдающего его врача. Он перенёс очень тяжелый инфаркт миокарда и с трудом от него опра­вился. У него осталась хроническая значительная слабость миокарда. Однако, болезнь не помешала ему сделать такие чудные вещи, как портреты Станиславского, Пушкина и, в последнее время, Лер­монтова. Я поражаюсь тому, как он любит искусство имеет на руках неизлечимо больную жену с периодическим психозом, и, сам больной, продолжает работать. Одно лето они гостили у нас в Кунцеве, и мно­го приятных часов я провёл в его обществе.

Перед войной он задумал очень интересно сделать мой портрет за письменным столом и рядом он поставил деревянный бюст моего отца работы Конёнкова. Этот бюст очень интересен, он сделан под впечатлением знаменитого Роденовокого Бальзака 30) с толстой шеей.

Портрет этот до сих пор не начат, так как квартиру Ульянова раз­бомбили, и он был с группой Художественного театра эвакуирован в Нальчик, а сейчас находится в Тифлисе.

Из событий университетской жизни следует отметить празднова­ние в октябре 1940 года 175-летия Московского Медицинского инсти­тута. К этому юбилею готовились давно, но в то время, как состоял­ся юбилей всего Университета, медицинский факультет в него не вошёл и тогда решили его выделить в отдельный юбилей. Было нелег­ко поднять к этому делу интерес и привлечь внимание. Была издана специальная книга с изложением истории всех кафедр. По нашей спе­циальности много поработал Смотров. Он составил очень интересный исторический очерк нашей кафедры с подробной характеристикой профессоров и их эпохи. Было торжественное заседание в Доме Союзов с речью наркома и директора Института. Институт получил от Пра­вительства в награду орден Ленина, четыре профессора – ордена (Бурмин, Сепп и я – Трудового Красного Знамени, Страшун – Знак Почёта). Два служителя получили медали. Таким образом, многие оказались обиженны­ми. Затем была научная сессия, на которой выступали с докладами профессора и молодые учёные. Юбилей прошел без  особенного подъёма, но большой интерес для меня лично представляла экскурсия в прош­лое. Я удивлялся самобытности и величине русского гения. Сколько правильных и поразительно прозорливых мыслей было высказано на­шими предшественниками. Сколько крупных людей дал Московский уни­верситет, не только специалистов, но борцов за общую культуру и свободу великого русского народа.

Я с приятным волнением вспоминаю, каким я был окружен вни­манием в эти юбилейные дни. В обеих клиниках – и на Девичьем по­ле и в ВИЭМ – меня чествовали на особых конференциях. Особенно меня тронули речи студентов, на которые я ответил с особенным волнением и подъёмом. Терапевтическое Общество также устроило мне очень тёплый приём. Я получил множество писем, телеграмм и уст­ных поздравлений. Меня снимали в кино, мне посвящены специаль­ные стенные газеты. Всё это меня очень смущало и очень характер­но для нашего времени, когда некоторые лица иногда чрезмерно ста­вятся в фокусе внимания.

Я с большим удовольствием вспоминаю вечер 1 декабря 1940 года, когда врачи обеих клиник собрались у меня дома за обеденным столом, и мы долго и дружно по душам беседовали. Чувствовалось такое большое единение и полное созвучие наших чувств и мыслей.

Много удовольствия доставляла мне возможность на автомобиле проехать на дачу к одному и другому брату под Малый Ярославец и под Можайск. Один раз я ездил под Ростов Ярославский. Это была довольно далёкая поездка – около 200 километров в один конец. Туда я ездил с ночёвкой и там провёл очень весело время на даче у Строкина. Он водил меня в местную больницу, показывал больных, затем устроил грандиозное угощение и на другой день, после второ­го обеда, мы поехали обратно. Дорога очень живописная.

К брату художнику я каждый год езжу на Петров день и там провожу один-два дня. Эти поездки всегда мне доставляют большое удо­вольствие. Мы обыкновенно ездили купаться, гуляли. У них чудес­ный сад с редкими деревьями, которые сажал такой специалист, как доктор Трояновский. В Можайске, у другого брата, тоже чудесная дача на берегу Москвы-реки, в лесу. Там природа ещё богаче, но местечко менее культивировано и там мы почти каждый год бывали и проводили в долгих беседах и прогулках счастливые и радостные дни. Последнее время они держали пансион и у них отдыхали инте­ресные люди – профессор Иордан, Одинцов, арфистка Эрдели и другие.

На Оксфордский Конгресс по ревматизму мне поехать не уда­лось. Уже международная обстановка начала покрываться тучами, несмотря на то, что на этот съезд была принята тематика, предло­женная Советским Комитетом, русская делегация не поехала. Послед­ний конгресс в Америке, назначенный в 1940 году, не состоялся уже из-за вспыхнувшей новой европейской войны.

Летом 1938 и 39-го года мы ездили в Одессу. Первая поезд­ка была с женой, она там лечилась грязями, отдыхали мы там в очень комфортабельном санатории Украинского ЦИК’а на Пролетар­ском (бывшем Французском) бульваре. Санаторий расположен на берегу моря в великолепном парке. Там мы нашли очень радушный приём со стороны местной профессуры.

Курьезно, что мне пришлось под конец жизни пожить в том городе, где я случайно родился и прожил там всего три недели. Одесса – прелестный город, по архитектуре он после Ленинграда стоит на первом месте. Несколько раз любовались зданиями этого города, из которых некоторые являются образцами зодчества. Одес­ситы – народ экспансивный, живой и со многими мы скоро подружи­лись.

Молодого профессора Ясиновского я знал раньше по ревматическим съездам и совещаниями, а профессора Коровицкого коротко узнал в Одессе. Он произвёл на меня очень приятное впечатление. Я был у него на даче и познакомился с его семьёй. Он оказался большой спортсмен и на следующий год от этого жестоко пострадал. На мотоцикле он налетел на железный столб, получил осложнённый перелом ноги и на несколько недель потерял сознание. Боялись, что у чего перелом основания черепа, но он, мало-помалу попра­вился. В то время я его смотрел и он был в очень тяжёлом состоянии

На следующий год – в 1939 году – мы ездили в Одессу уже всей семьёй, с Ниной, Володей и Вадиком. 31) Жили мы в том же санатории, в прекрасной комнате с балконом с видом на море.

Этот раз пребывание в Одессе было менее приятно, хотя лечение для всех принесло пользу, но я прихварывал, а главное, поднялась  паника, когда неожиданно объявили по радио, что наши войска вошли в Западную Украину и Белоруссию. Начался разъезд, и мы поторопились уехать домой в Москву. Одесские профессора сделали всё, чтобы облегчить нам все затруднения, связанные с путешествием. С некоторыми профессорами и их семьями мы настоль­ко сдружились, что чуть не купили дачу у них в кооперативе. Нам очень понравилась одна дача с прелестным садом, и мы думали её взять вместе с вдовой профессора Бухштаба. Но, по счастливой слу­чайности, это дело расстроилось, а то бы теперь наша дача попа­ла в руки немцев.

Кроме профессоров Коровицкого и Ясиновского, мы сблизились с семьёй профессора Калины, к которой, по возвращении нашем в Москву, поехала наша старшая дочь Таня с моей племянницей Мариан­ной.

1 октября 1940 года у Нины родился второй сын и наш второй внук Максим. 32) И на этот раз роды были трудные и продолжались трое суток. Нина очень пополнена и как ни старалась кормить, дело с этим не пошло и скоро ребёнка пришлось перевести на ис­кусственное кормление.

Малыш оказался крепкий, с прекрасным аппетитом и стал быстро развиваться. После прививки оспы у него была очень тя­желая анафилактическая реакция, так что опять пошли волнения и беспокойство. Однако, малыш скоро поправился и с каждым днем становился забавнее и забавнее. Весной 1941 года мы поехали в Кунцево, там устроили Нине пристройку к дому, развели массу цветов, спокойно жили и, вдруг, неожиданно 21 июня грянула вой­на с вероломным нападением немцев. С этого момента вся жизнь пошла кувырком.

Сразу, когда в воскресенье утром Володя прибежал ко мне и сообщил, что радио оповестило мир о войне, я остро не почувст­вовал всей трагедии этого момента. Это зависело от того, что я как раз в эти дни лежал с обострением колита, и боли в животе вытесняли и ослабляли силу впечатления. Однако, очень скоро мы осознали серьёзность положения, а через месяц был на Москву пер­вый налёт. Я в Кунцеве наблюдал всю эту страшную, феерическую панораму ночного воздушного боя с прожекторами, канонадой зе­нитной артиллерии и т.д. Пришлось из Кунцева бежать, а так как в Москве продолжались налёты и бомбёжки, то Нину с детьми я отправил в Павловский Посад, где П.Ф. Пелевин нашёл им дачу и вот, всё лето мы каждую субботу ездили на воскресенье на автомобиле к ним. Там они жили спокойно. Москва принимала всё более и более сосредоточенный и суровый вид. Тяжело было возвращаться в поне­дельник и по дороге видеть произведенные за ночь после налёта разрушения. Немцы всё приближались. Положение становилось всё более грозным.

Я продолжал читать лекции, и как было трудно после бомбёжки и бессонных ночей собираться с мыслями, чтобы разбирать какого-нибудь хроника. Помню, как раз я читал утром, после того, как разбомбили квартиру моего друга художника Ульянова. Его с тру­дом вытащили из убежища и перевели в чужую квартиру. Мы пережи­ли страшные октябрьские и ноябрьские дни. 15 и 16 октября в Москве началась паника, и даже казалось, что Москва не будет защищаться. Тревоги были настолько часты, что на них уже пере­стали реагировать. Нам стали настойчиво предлагать уехать сна­чала в Уфу, потом в Куйбышев. Я с большим трудом перевёз семью из Павловского Посада в Москву, даже с большим риском, так как шоссе было загружено и, наконец, 4 декабря мы на самолёте улетели в Куйбышев.

 

 

Максим Петрович на обходе больных

Послесловие

Пребывание Максима Петровича в Куйбышеве (с 4 декабря 1941г. по 23 сентября 1942 г.) было для него чрезвычайно тяжёлым. Он очень плохо переносил континентальный климат. Страдал жаждой, для него был невыносим вкус куйбышевской воды. Главное же было – отсутствие привычной деятельности (работа в клинике, отсутствие книг и пр.). Постепенно М.П. слабел, отсутствовал аппетит, и развилось резкое похудание. К весне 1942 года состояние настолько ухудшилось, что он перестал работать (консультации в поликлинике), выходить на улицу и, наконец, слёг в постель. К лету состояние несколько улуч­шилось, и он в июле провёл месяц на предоставленной ему даче на берегу Волги. Подбадривало его то, что появилась надежда вер­нуться в Москву. Начались  по этому поводу хлопоты и переписка с Москвой .

В Москве М.П. начал работу в клинике (лекции, обходы). М.П. сделал доклад в терапевтическом обществе, был на ответствен­ной консультации. В двадцатых числах ноября у М.П. появились не ясные боли в животе, а 29 ноября  наступила мгновенная смерть. Он похоронен на Новодевичьем кладбище.

Н.М. Кончаловская

Комментарии

Глава 1

1. Старобельский уезд Харьковской губернии – ныне г. Старобельск – районный центр Ворошиловградской (Луганской) области.

2. Камера мирового судьи – кабинет м.с.; в России мировой суд создан судебной реформой 1864 г., действовал до середины 1889 г. и в 1912-1917 гг.                               

3. Фребелевская система воспитания детей – Фребелевские курсы (названы по имени Ф.Фребеля (1782-1852), немецкого педагога, теоретика дошкольного воспитания) существовали в России в 1872-1917 гг., как платные учебные заведения для подготовки воспитательниц детей дошкольного возраста в семьях и детских садах.

4. Сиверская – ныне Сиверский – поселок гор. типа в Ленинградской. области на реке Оредеж.

Глава 2

1. Брестский вокзал – ныне Белорусский вокзал в Москве.

2. Кунцево – местность на западе Москвы на правом берегу Москвы-реки. Известно как село с 15 века. С 1929 г. - город Московской области, с 1960 г. – в черте Москвы.

3. Давыдково – деревня на западе Москвы, ныне в черте города.

4. Храм Спасителя - храм Христа Спасителя в Москве на Волхонке, построен в память избавления России от французского нашествия 1812 года по проекту архитектора К.А.Тона. Заложен на месте древне­го Алексеевского монастыря в 1839 г. Постройка продолжалась до 1883 г. Фасады были украшены мраморными барельефами скульпторов Клодта, Логановского, Рамазанова. Внутри стены были облицованы итальян­ским мрамором, порфиром и лабрадором. Внутри храм расписывали не менее тридцати известных русских художников – Суриков, Семирадский, Маковский, Верещагин, Бруни и др. Храм взорван 5 декабря 1931 г. и снесен. Ныне восстановлен.

5. Воробьевы горы – до 1935 г.; потом были переименованы в Ленинские горы, ныне возвращено первоначальное название.

6. Сухарева башня – готическое трехъярусное здание в Москве, построенное Петром Великим в 1692 г. в честь Сухаревского стрелецкого полка, единственного оставшегося верным во время бунта в 1689 г. Снесена в 1930-х годах.

7. Выставки передвижников – товарищество передвижных художествен­ных выставок образовалось в 1870 г. Идеологами были И.П. Крамс­кой и .В.Д. Стасов.

8. Музей Румянцева в Москве – Николай Петрович Румянцев (1754-1826, граф, государственный деятель, дипломат, собрал коллекцию книг и рукопи­сей, явившуюся основой для создания библиотеки. Музей располагался в здании бывшего «Пашкова дома», построенного архитектором В.И. Баженовым.


9. Угол Харитоньевского и Машкова на Чистых прудах – Машков пере­улок (ныне ул. Чаплыгина) был назван по имени гоф-юнкера Машко­ва В.И.

10. Савельевский пер. на Остоженке – ныне Пожарский переулок.

11. «Макбет» – трагедия В.Шекспира.

12. «Граф де Ризор» – пьеса французского драматурга Викторьена Сарду (1831-1908).

13. «Рюи Блаз» – пьеса В. Гюго.

14. «Коварство и любовь» – пьеса Ф. Шиллера.

15. Театр Корша – основан в 1882 г. в Москве театральным предприни­мателем Ф.А. Коршем (см. Указатель имён), существовал до 1932 г.

16. «Потонувший колокол» – драма-сказка немецкого писателя Герхарта Гауптмана (1862-1946), была показана 27 января 1898 г. в помещении Охотничьевского клуба на Воздвиженке  в Москве.

17. «Гугеноты» – опера французского композитора Д. Мейербера (1791-1864).

18. «Руслан» – опера М.И.Глинки «Руслан и Людмила».

19. «Жизнь за царя» – опера М.И. Глинки (после революции называлась «Иван Сусанин»).

20. Портрет М.П. Кончаловского с розой находится в семье В.Ю. Кончаловского.

21. Журфикс – определенный день недели для приема гостей (от фр. jour – день и fixe – определенный).

22. Красное крыльцо в Кремле – с середины 17 века так называлось крыльцо, которое шло по всей лицевой стороне Московского царского дворца, от Благовещенского собора до Грановитой Палаты. На него вели три лестницы, из которых после перестройки, произведенной при императрице Елизавете Петровне, оставлена только одна – к Грановитой Палате; её и стали называть Красным Крыльцом.

23. Чудов монастырь в Кремле – Алексеевский Архангело-Михайловский мужской монастырь в Московском Кремле, основан в 1365 г. митро­политом Алексеем. С 14 века – центр книгописания. В 17 века в нём было греко-латинское училище. Снесён в 1930-х годах.

24. Франко-русские торжества в Москве – Русско-французский военно-политический союз, противостоявший Тройственному союзу Германии, Австро-Венгрии и Италии. Оформлен соглашением в 1891 г. и се­кретной конвенцией в 1892 г. Существовал до 1917 г.

25. Марсельеза – французская революционная песня, государственный гимн Франции. Слова и музыка (1792) К.Ж Руже де Лиля (1760-1836).

26. Катехизис Филарета – Филарет (см. Указатель имён) переводил на русский язык книги Священного Писания. В 1823 г. Синод поручил ему составить Катехизис, в котором он все тексты перевёл на русский язык. В 1824 г. начинаются гонения на Библейское общество и на Филарета. Главным врагом был Аракчеев. В 1827 г. Катехизис был издан снова, но уже по-славянски. Филарет составил Манифест 19 февраля 1861 г. об освобождении крестьян.

27. Остроумовская больница в Москве – по имени А.А. Остроумова (см. Указатель имён).

Глава 3

I. «Русские ведомости» – газета, выходившая в Москве с 1863 по 1918 г. Орган либеральных помещиков и буржуазии, выступавших за конституционную монархию. Сотрудничали либеральные профессора: К.Д. Кавелин, Н.И. Кареев, В.0. Ключевский, М.М. Ковалевский, А.А. Ма­нуйлов, П.Б. Струве, Б.Н. Чичерин и др. К середине 70-х годов стала одной из наиболее влиятельных русских газет. В 80-х и 90-х годах печатались демократы и народники: В.Г. Короленко, П.Л. Лавров М.Е. Салтыков-Щедрин, Г.И. Успенский и др. С 1905 г. стала органом правого крыла кадетов. После Февральской революции1917 г. поддерживала Вре­менное правительство. После Октябрьской революции закрыта.

2. «Новое время» – газета, выходившая в Петербурге с 1868 по 1917 гг. До 1872 г. её издавали А.К. Кирков и Н.Н. Юматов, в 72-73 – Ф.Н. Устрялов, в 73-74 – О.К.Нотович, в 74-76 – К.З.Трубников, в 1876-1912 – А.С.Суворин. Закрыта 26 октября 1917 г.

3. «Московские ведомости» – газета, выходившая в Москве с 1756 по 1917 гг. До 1909 г. принадлежала Университету, до середины 19 века была самой крупной газетой в России. В 1779-89 гг. её издавал Н.Н. Новиков. Публиковались материалы о внутренней жизни и ино­странные известия, статьи по литературе, искусству, науке. С 1863 по 1887 издавалась под ред. М.Н. Каткова и имела реакци­онный характер. С 1905 стала органом монархической партии. После Октябрьской революции закрыта.

4. Архангельский собор в Кремле –построен в Московском Кремле в 1505-1508 гг.

5. Мясницкая – бывшая ул.Кирова в Москве ныне возвращено старое наименование.

6. Герольд – в средние века в Западной Европе – глашатай, церемониймей­стер при дворах королей и феодалов.

7. Ходынская катастрофа – произошла .18(30) мая 1896 г. на Ходынском поле (начало современного Ленинградского проспекта в Москве) во время народного гулянья в дни коронации Николая II. С вечера 17 мая на поле стали скапливаться массы людей, привлечённых слухами о богатых подарках. В пять часов утра несколько сот тысяч человек столпи­лись вокруг павильонов и двадцати питейных заведений. Полиция (1800 человек) не могла навести порядок. В давке по официальным данным погибли 1389 человек и 1300 получили увечья.

8. Пречистенские курсы для рабочих – по-видимому, от названия улицы Пречистенки.

9. Девичье поле – район Москвы от Садового кольца до Новодевичьего монастыря вдоль нынешней Б. Пироговской улицы.


10. Разъезды конки – рельсовые пути для конки (вагон, запряжённый лошадьми) были одноколейными, поэтому требовались разъезды для идущих навстречу.

11. Новодевичий монастырь – Московский женский монастырь, основан в 1524 г. великим князем Василием III. Крепостные стены конца 17 века, Смоленский собор (1524-25), Трапезная (1685-87), Колокольня (1689-90).

12. Музей – Анатомический музей кафедры Нормальной анатомии Первого Московского Медицинского Института 13. Фуляр – лёгкая, мягкая шёлковая ткань, получившая распростране­ние с 18 века (фр. foulard).

14. Леонтьевский переулок – бывшая улица Станиславского в Москве, ныне возвращено старое наименование.

15. Генерал-губернаторский дом на Тверской – ныне здание Московской Городской Думы.

16. Дворец культуры в Париже – дворец Шайо (Palais de Chaillot), сооруженный на холме того же названия для всемирной выставки 1937 г.

17. Новинский бульвар – часть Садово­го кольца в Москве.

18. Империал – верхняя открытая площадка на вагонах конки.

19. Ново-Екатерининская больница – ныне Московская городская клиническая боль­ница № 24 (Страстной бульвар 15/29).

20. Форейтор с конки – форейтор (нем. Vorreiter) – верховой, сидящий на одной из передних лошадей, запряженных цугом (т.е. когда лошади идут гуськом или парами, одна за другой).

Глава 4

1. Магазин Мерилиза – "Мюр и Мерилиз", ныне ЦУМ около Большого театра в Москве.

2. Николаевский вокзал – теперь Ленинградский вокзал в Москве.

3. Лейб-медик – врач, состоящий непосредственно при монархе.

4. Фальстаф – герой исторических хроник и комедии «Виндзорские проказницы» В.Шекспира; опера Дж. Верди.

5. Издательство Риккер – Карл Леонидович Риккер (1833-1895) – русский издатель и книгопродавец. С 60-х годов 19 века издавал в Петербур­ге книги главным образом по медицине, учебники, медицинские журналы и газеты.

6. Панарициум – нагноение пальца.

7. Мальцевскии вагончик – Мальцевы – купцы, с 1775 г., дворяне, крупные заводчики и землевладельцы. Сергеи Иванович Мальцев (1801-1893) создал центры машиностроения (Орловская, Курская, Смоленская губернии). Здесь были изготовлены первые в России рельсы, паровозы, вагоны, пароходы.

8. Приютская церковь в Хамовниках на Чудовой улице – Чудовка или Чудовская ул. названа по находившемуся здесь подворью Чудова монастыря в Кремле (см.); ныне на этом месте начало Комсомольского проспекта.

9. Шапо-клак – особый вид мужской шляпы, которую можно сплющивать и выпрямлять.

10. «Hoch!» – немецкий приветственный возглас вроде "Ура!".

11. Подписной обед в Эрмитаже – ресторан на Трубной площади в Москве (ныне не существует).

12. Лаоян, Порт-Артур, Мукден, Цусима – места поражений русских войск во время русско-японскои войны 1904-1906 гг. Ляоян – город в северо-восточном Китае; Порт-Артур (ныне г. Люйшунь) – город и порт в Китае, крепость П.-А. русские войска героически обороняли с 27.1 (9.2) 1904 по 20.12.1904(2.1.1905); Мукден (ныне г. Шэньян) – город в северо-восточном Китае; Цусима – группа островов в Корейском проливе, территория Японии; 14-15(27-28).5.1905 Японский флот (адмирал  Х.Того) разгромил Вторую русскую тихоокеанскую эскадру (вице-адмирал З.П. Рождественский) в Корейском проливе у острова Цусима, после чего Россия вынуждена была начать мирные переговоры.

13. Пироговский съезд врачей по поводу борьбы с холерой – медицинские съезды назывались Пироговскими в честь Н.И. Пирогова (см. Указа­тель имён).

14. Церковь Воскресения на Остоженке – церковь Воскресения Христова (новая) 17 века, перестроена в первой половине 19 века.

15. Выборгское воззвание – воззвание группы депутатов Первой Государственной Думы к гражданам России (10 июля 1906 г.) с призывом отказаться от уплаты налогов и службы в армии в знак протеста против роспуска Думы. Практических последствии не имело. Подписавшие преданы суду (167 подсудимых приговорены к трём месяцам заключения и лишены избирательных прав).

16. Красный Крест на Собачьей площадке – Собачья площадка – неболь­шой сквер, который был в Москве до по­стройки проспекта Калинина в 1961 г. (ныне Новый Арбат) В центре сквера стоял памятник с тремя барельефами в виде собачьих голов. Согласно легенде он был установлен некой богатой дамой в память любимой собаки.

17. «... у Пети – Наташа, а у Мити – Наташа и Ваня». – И.П., Н.Д. и И.Д. Кончаловские (см. Указатель имён).

18. Баба Лина – А.М. Копанева (см. Указатель имён).

19. «... у младшего брата Сони – Коки, родился мальчик, тоже глухой» – Н.И. и Г.Н. Вышеславцевы (см. Указатель имён).

20. «... Из Германии вернулся Кока с женой и сыном». – Н.П., Е.К. и Г.Н.Вышеславцевы (см. Указатель имён).

21. Екатерининский институт – закрытое женское учебное заведение в Москве.

22. Факультетское обещание – обещание, подобное Гиппократовой клятве (моральные нормы поведения врача).

23. Або – шведское название финского г. Турку.

24. Гетеборг – город и порт в Швеции при впадении реки Гёта-Эльв в пролив Каттегат.

25. Гога и Магога – Гог и Магог – в иудейской, христианской и мусульманской (Йаджудк и Маджудж) мифологиях два диких народа, нашествие которых должно предшествовать Страшному суду.

26. Дувр-Кале – город и порт Дувр в Великобритании у пролива Па-де-Кале. Существовал ещё до римского вторжения в Британию.

27. Высшие женские курсы – высшие учебные заведения для женщин в дореволюционной России. Готовили врачей и учителей. Впервые открыты в Петербурге (Аларчинские) и в Москве (Лубянские) в 1869 г.

28. Tertins gaudens (лат.) – третий радующийся.

Глава 5

1. Басманная больница – основана в 1876 г. в Москве на Новой Басманной улице (ныне городская клиническая больница № 6, Новая Басман­ная, 26); в 17 веке в районе Новой и Старой Басманных улиц находилась Басманная слобода, где жили государевы пекари, «басманники», выпекавшие дворцовый казенный хлеб – «басман».

2. Павловская больница – московская больница, ныне Четвёртая городская клиническая Павловская больница (Павловская ул., 25).

3. Лейкоцитарная формула но Шиллингу – по имени В.Шиллинга (см. Указатель имён).

4. Медведниксвская больница – была основана тремя братьями купцами Медведниковыми для неизлечимых больных (напротив Первой Градской больницы, ныне не существует).

5. Мазилово – деревня, ныне в черте города, на западе Москвы.

6. Курортный институт – ныне Центральный научно-исследовательский институт курортологии и физиотерапии в Москве (Новый Арбат, 32).

7. Донской монастырь – мужской, основан в Москве в 1591 г. в память избавления от нашествия крымского хана Казы-Гирея. Архитектурный ком­плекс: одноглавый Малый собор (1591-93) с трапезной (1678) и колокольней (1679), пятиглавый Большой собор (1684-93) и др.

8. Потешный дворец в Московском Кремле – в 1661-52 гг. у Троицких ворот построены палаты для царского тестя И. Милославского, во­шедшие после его смерти в число дворцовых помещений под назва­нием Потешного дворца, т.к. в них устраивались первые театраль­ные представления.

9. «В 1923 году вышел червонец...» – червонец – в СССР в 1922 - 47 гг. банковский билет с номиналом в 10 руб. (в 18 -19 вв. – наимено­вание русской золотой монеты трехрублевого достоинства; в Допетров­ской России – название иностранных золотых монет – дукатов, цехинов).

10. Всесоюзное терапевтическое общество – основано в 1922; М.П. Кон-чаловский был его председателем с 1931 г.

11. «... в моем кабинете в факультетской клинике...» – факультетская терапевтическая клиника Первого Московского Медицинского Института располагалась в правом крыле здания, перед которым стоит памятник Н.И. Пирогову (Б. Пироговская, 6).

12. Табльд’от – табльдот – от фр. «Table dhôte»  – «стол хозяина» – общий стол с общим меню в пансионах, отелях, ресторанах.

13. Н.А. – Н.А. Вышеславцева (см. Указатель имён).

14. Кунцево – см. комментарий 2 к гл. 2.

15. Вадим – В.Ю.Кончаловокий (см. Указатель имён).

16. La Presse  Médicale – медицинcкая газета.

Глава 6

I. Первый  Московский Университет – в 1918 г. на основе Высших Женских Курсов был образован Второй Московский Университет, поэтому основной университет стал Первым. Из Первого  и Второго  Университетов выделились Первый (в 1930 г.) и Второй  Московские Медицинские Институты, ныне, соответственно, Московская Медицинская Академия им. И.М. Сеченова и Российский Государственный Медицинский Университет.

2. Второй Университет – см. предыдущий комментарий.

3. Ново-Екатерининская больница – см. комментарий № 19 к гл. 3.

4. Второй Мединститут – см. комментарий № 1 к данной главе.

5. Иверская – Иворская икона Божией Матери, названа по имени Иверского (т.е. Грузинского) монастыря при входе на гору Афон, где она была установлена при внутренних вратах этой обители. Эта чудотворная икона – одна из величайших святынь Афона. Точная копия с Иверской иконы но требованию царя Алексея Ми­хайловича была доставлена в Москву в 1669 г. и встречена царём и патриархом у Воскресенских ворот Китай-города, где и была построена для неё часовня.

6. Остроумовская клиника – см. комментарии .№ 27 к гл. 2.

7. Третий Мединститут – московский медицинский институт, основанный в 1936 г. для фельдшеров, желающих стать врачами; в 1949-50 гг. переведён в Рязанский медицинский институт.

8. ВИЭМ – Всесоюзный Институт Экспериментальной Медицины.

9. Церковь Николы на курьих ножках – церковь Святого Николая Чудо­творца, что на Курьих ножках на углу Б. Молчановки и Б. Ржевско­го в Москве; главный храм и часть Трапезной 17 века, колокольня 19 века. Снесена в 1930-х годах.

10. «... сына Коли - Вову...» – Н.П. и В.Н. Вышеславцевы (см. Ука­затель имён).

11. Вадя – В.Ю. Кончаловский (см. Указатель имён).

12. Миша – М.П. Кончаловский (см. Указатель имён).

13. Вита – В.П. Кончаловская (см. Указатель имён).

14. Исакиевский собор – Исаакиевский собор в Ленинграде, постро­ен в 1818-1858 гг. по проекту А.А.Монферана, дополненному другими русскими архитекторами (В.П. Стасов и др.).

15. ВОКС – Всесоюзное общество культурных связей, теперь Дом Дружбы с зарубежными странами (в Москве на Воздвиженке), бывший особняк С.Т. Морозова.

16. Д.П. – Д.П. Кончаловский (см. Указатель имён).

17. Лига Наций – международная организация, основанная в 1919 г. и имевшая целью развитие сотрудничества между народами и гарантию мира и безопасности. СССР вступил в Л.Н. в 1934 г. по предложению 30 государств-членов Л.Н. В 1939 г. в связи с советско-финлляндской войной 1939-40 гг. правительства Великобритании и Франции добились исключения СССР из Л.И. Распущена в 1946 г.

18. Ехelenc (фр.) – превосходительство.

19. Тиволи – город в 30 км от Рима, в котором находятся Вилла Ад­риана (2 век до н.э.) и Вилла д’Эсте (16 век) со знаменитыми фонтанами.

21. Sasnitz  – порт Засниц в Германии.

22. ВИЭМ – см. комментарий № 8 к данной главе.

23. Пастеровский институт в Париже – один из первых частных научно-исследовательских институтов, основан в 1888 г. на средства, собранные по международ­ной подписке. В первой половине 20 века – международный центр микробиологических исследований. Среди сотрудников – И.И.Меч­ников, С.Н.Виноградский, В.М.Хавкин, Эмиль Ру (см. Указа­тель имён) и др.

24. Фонтенбло – город во Франции в 40 км к югу от Парижа; дворец и парк (16 -19 вв.), бывшая загородная резиденция французских королей.

25. Рамбуйе – город во Франции в 45 км к юго-западу от Парижа; летняя резиденция президентов Франции; королевский замок (1375 г., перестроен в 16-19 вв.).

26. «Свечки» Яновского – по имени киевского терапевта, фтизиатра, проф. Феофила Гавриловича Яновского.

27. «Бархатный тон» Дмитренко – по имени А.Б. Дмитренко (см. Ука­затель имён).

28. «Четыре деспота» – оперетта итальянского композитора Вольф-Феррари (1876 -1948).

29. «Перикола» – оперетта французского композитора Жака Оффенбаха (1819 -1880).

30. Роденовский Бальзак – памятник Оноре де Бальзаку, выполненный в бронзе О. Роденом (см. Указатель имён) в 1893-97 гг. В 1939 г установлен в музее Родена в Париже.

31. «... с Ниной, Володей и Вадиком...» – Н.М. Кончаловская, В.Г. Хлыстов, В.Ю. Кончаловокий (см. Указатель имён).

32. Максим – М.В. Кончаловский (см. Указатель имён).


Указатель имён

Абрикосов Алексей Иванович (1875-1955) – патологоанатом, акад. АН СССР и АМН

Александр II (1818 -1881) – российский император с 1855

Александр III  (1845 -1894) – российский император с 1881

Алфёровы Александр Данилович ( ? , -1918) и Александра Самсоновна ( ?  -1918) – владелъцы частной московской женской гим­назии

Альфонс ХII (1837-1885) – испанский король

Андерсен Ханс Кристиан (1805-1875) – датский писатель

Аничков Николай Николаевич (1885-1964) – патолог, акад. АН СССР и АМН, президент АМН (1946-53)

Аристофан (около 445- около 385 до н.э.) – древнегреческий драма­тург, «отец комедии»

Артюс Морис (1862-1945) – французский иммунолог, один из основопо­ложников учения об анафилоксии

Ашофф Людвиг (1866-1942) – немецкий патологоанатом, впервые обнаруживший специфическую ревматическую гранулёму, названную его именем

Айзенштейн – рентгенолог госпитальной терапевтической клиники Второго Московского Медицинского Института

Айзенштейн Марк Сигизмундович – врач терапевт

Бабухин Александр Иванович (1827-1891) – гистолог, один из основоположников московских школ гистофизиологов и бактериологов

Багон Неха Цезаревна – ассистент факультетской терапевтической клиники Первого Московского Медицинского Института

Баженов Николай Николаевич (1857-1923) – земский психиатр, доктор медицины, проффесор

Бальзак Оноре де (1799-1850) – французский писатель

Бальмонт Константин Дмитриевич (1867-1942) – русский поэт-сим­волист

Бамбергер Е. (1858-1921) – австрийский: терапевт

Банг Бернхард Лаурите Фредерик (1848-1932) – датский врач и ветеринар

Барлов Томас (1845-1945) – англ.педиатр

Баттистини Маттиа (1856-1928) – итальянский оперный певец (баритон)

Бауман Николай Эрнестович (1873-1905) – деятель российского революционного движения, большевик, ветеринарный врач, убит черносотенцем

Бах Йоган Себастьян (1685-1750) – немецкий композитор и органист

Бедный Демьян (настоящее имя и фамилия Ефим Алексеевич Придворов, 1883-1945) – писатель

Безредка Александр Михайлович (1870-1940) – микробиолог. С 1897г. в Пастеровском институте в Париже

Бекетов Николай Николаевич (1827-1911) – основатель русской школы физико-химиков, акад. Петербургской АН

Белинский Виссарион Григорьевич (1811-1848) – литературный критик, публицист, революционный демократ

Бертенсон Лев Бернардович (1850-1929) – врач, лейб-медик

Бетховен Людвик ван (1770-1827) – немецкий композитор

Бернар Клод (1813-1878) – французский физиолог, один из основополож­ников современной физиологии и экспериментальной патологии

Бёрне Людвиг (1786-1837) – немецкий публицист и литературный критик

Бирмер Антон (1827-1892) – терапевт, работавший в Швейцарии и Германии

Биша Марк Франсуа Ксавье (1771-1802) –фр.анатом, физиолог и врач

Блок Александр Александрович (1880-1921) – поэт

Блюмберг Мориц (1873-1955) – немецкий хирург

Бобров Александр Алексеевич (1850-19С4) – хирург, проф. Московского университета

Богданов (настоящая фамилия Малиновский) Александр Александрович (1873-1928) – врач, экономист, политический деятель, философ

Богданов Анатолий Петрович (1834-1896) – русский зоолог и антрополог, член-корр. Петербургской АН

Боголепов Николай Павлович (1846-1901) – министр народного просвещения в России с 1898г. За отправку студен­тов в солдаты смертельно ранен П.В. Карповичем

Богомолец Александр Александрович (1381-1946) –   патофизи­олог, акад. АН СССР, АН УССР, АН БССР, АМН, президент АН УССР (1930-43)

Боккаччо Джованни (1313-1375) – итальянский писатель раннего возрождения

Бондарь Зинаида Адамовна (1907-1980) – терапевт, проф. Первого Московского Медицинского Института, член-корр. АМН СССР

Бомарше Пьер Огюстен (1732-1799) – французский драматург

Боткин Сергей Петрович (1832-1889) – русский терапевт, один из основоположников клиники внутренних болезней как научной дисциплины в России, основатель крупнейшей школы русских клиницистов

Брайт Ричард (1789-1853) – английский врач, основоположник изуче­ния патологии почек

Броун-Секар Шарль (1817-1894) – французский физиолог и невропатолог

Бруссе Франсуа Жозеф Виктор (1772-1838) – французский врач, член Медицинской академии

Булыгинский Александр Дмитриевич (1838-1907) – биохимик, профессор, основатель первой кафедры медицинской химии в Московском университете

Бумажная Клара Львовна (1893-1966) – ассистент факультетской

терапевтической клиники Первого Московского Медицинского Института

Буйо Жан Батист (1796-1881) – французский врач, член Парижской Академии наук

Бурденко Николай Нилович (1876-1945) – хирург, один из осно­воположников нейрохирургии в СССР, акад. АН СССР, первый президент АМН

Бурмин Дмитрий: Александрович (1872-1954) – терапевт, проф. Первого Московского Медицинского Института

Быков Константин Михайлович (1886-1959) – физиолог, акад. АН СССР и АМН

Вайль Соломон Самуилович – советский патологоанатом

Вакёз Луи Генри (1830-1936) – французский врач

Василенко Владимир Харитонович (1897-1987) – терапевт, проф. Первого Московского Медицинского Института

Васнецов Аполлинарий Михайлович (1858-1933) – живописец и график, археолог, брат Виктора Михайловича, живописца

Вассерман Август (1866-1925) – немецкий иммунолог, основоположник серодиагностики сифилиса

Веласкес (Родригес де Сильва Зеласкес) Диего (1599-1660) – испанский художник

Вельяминов Николай Александрович (1855-1920) – хирург-клини­цист и общественный деятель

Верльгоф Пауль Готлиб (1699-1767) – немецкий врач

Видаль Фернан (1862-1929) – французский терапевт и инфекционист

Виноградов Владимир Никитич (1882-1964) – терапевт, проф. Первого Московского Медицинского Института

Вирхов Рудольф (1821-1902) – немецкий патолог, один из основопо­ложников научной медицины

Витте Сергей Юлиевич (1649-1915) – граф, русский государ­ственный деятель, министр путей сообщения в 1892г., финансов с 1892г., председатель Кабинета министров с 1903г., Совета Министров в 1905-1906гг.

Вихерт Михаил Осипович (1884-1928) – терапевт, проф. московского университета

Вишневский Александр Васильевич (1674-1948) – хирург, акад. АМН

Владос Харлампий Харлампиевич (1891-1953) – советский терапевт-гематолог, член-корр. АМН СССР

Вовси Мирон Семёнович (1897-1960) – терапевт, акад. АМН СССР

Вольтер (настоящее имя и фамилия Мари Франсуа Аруэ, 1694-1778) –французский писатель, философ, историк

Воробьёв Виктор Александрович (1864-1951) – фтизиатр, проф.

Врубель Михаил Александрович (1858-1910) – русский художник

Вышеславцев Александр Петрович (1864-1944) – брат С. П. Кончаловской

Вышеславцев Всеволод Николаевич (1910-1985) – сын Н.П. Вышеславцева

Вышеславцев Георгий Николаевич (1908-1987) – сын Н.П Вышеславцева

Вышеславцев Николай Петрович (1886-1930?) – брат С.П. Кончаловской

Вышеславцев Михаил Петрович (1860-1896) – брат С.П. Кончаловской

Вышеславцев Пётр Михайлович (1855-1898) – отец С.П. Кончаловской

Вышеславцев Фёдор Михайлович – дядя С.П. Кончаловской

Вышеславцева (ур.Петршкевич) Елена Карловна ( ? -1943)  – жена Н.П. Вышеславцева

Вышеславцева (ур.Крестовникова) Надежда Александровна (1866 -1929) – мать С.П. Кончаловской

Вышеславцева (ур. Ауэр) Софья Павловна (Зося, 1885-1970) – жена А.П. Вышеславцева

Габричевский Георгий Норбертович (1860-1907) – врач, микро­биолог, основатель научной школы

Гален Клавдий (129-201) – римский врач и естествоиспытатель, один из основоположников античной медицины

Гарвей Харви Уильям (1578-1657) – английский врач, физиолог, эмбриолог, основоположник научной физиологии и эмбриологии

Гарин Н. (настоящее имя и фамилия Николай Георгиевич Михайловский, 1852-1906) – писатель, инженер-путеец

Гейне Генрих (1797-1856) – немецкий поэт и публицист

Гельфон Абрам Моисеевич – врач оториноляринголог Первого Московского Медицинского Института

Гельцер Екатерина Васильезиа (1876-1962) – артистка балета

Гельштейн Элизар Маркович (1897-1955) – терапевт, проф. Второго Московского Медицинского Института

Гензельт Адольф Львович (1814-1889) – русский пианист, композитор, педагог, с 1838г. жил в Петербурге.

Генрих IV (1553-1610) – французский король, первый из династии Бурбонов

Гергард Карл Адольф (1833-1902) – немецкий клиницист

Герцен Александр Иванович (1812-1870) – революционер, писатель, философ

Гетье Фёдор Александрович (1854-?) – терапевт

Гёте Иоган Вольфгаиг (1749-1832) – немецкий писатель, мыслитель, естествоиспытатель

Гиляревский Сергей Александрович (1898-1984) – врач, проф. Первого Московского Медицинского Института

Гиппократ (460-377гг. до н.э., по др. данным 356 г. до н.э.) – великий древнегреческий врач, реформатор античной медицины

Гирс Николай Карлович (1820-1895) – русский дипломат, с 1882г.

министр иностранных дел

Гоголь Николай Васильелич (1809-1852) – писатель

Годкин (правильно Ходжкин) Томас (1798-1866) – английский врач, его именем назвавн лмфогрануломатоз – болезнъ Ходжкина

Гойя Франциско Хосе де (1746-1828) – испанский художник

Голованов Николай Семенович (1891-1953) – дирижёр, пианист, композитор, народный артист СССР (1948)

Голубинин Леонид Ефимович (1858-1912) – терапевт, проф. Московского Университета

Голубов Николай Фёдорович (1856-1943) – терапевт,  проф. Московского Университета, ученик Г.А. Захарьина

Гольд Василий Яковлевич (1865-1931) – педиатр

Гомер – легендарный эпический поэт древней Греции

Гончарова Наталия Сергеевна (1883-1962) – живописец, с 1915

в Париже

Горев (Васильев) Фёдор Петрович (1851-1910) – драматический

актёр Московского Малого театра

Горожанкин Иван Николаевич (1848-1904) – ботаник, проф. Московского Университета

Горький Максим (настоящее имя и фамилия Алексей Максимович Пешков, 1868-1936) – писатель, общественный деятель

Готье Э.В. – терапевт, проф. Второго Московского Государственного Университета

Грановский Тимофей Николаевич (1813-1855) – историк, общественный деятель, глава московских западников, проф. всеобщей истории Московского Университета

Греков Иван Иванович (1867-1934) – хирург, проф. Второго Ле-нинградского Медицинского Института

Греф – немецкий патологоанатом.

Грибоедов .Александр Сергеевич (1795-1829) – писатель и дипломат

Грибунин Владимир Фёдорович (1873-1933) – актёр МХАТ

(с1898г.)

 Гроссман Дмитрий Абрамович – ассистент факультетской тера-

певтической клиники Первого Московского Медицинского Института

Губарев Александр Петрович (1855-1931) – акушёр-гинеколог, проф. Юрьевского (теперь Тартусского ) и Московского Университетов

 Губергриц Макс Моисеевич (1886-1951) – терапевт, проф. Киев-ского Медицинского Института, акад. АН УССР

Гукосян Арам Григорьевич (1901-1972) – терапевт, проф. Первого Московского Медицинского Института

Гуревич Григорий Яковлевич (1870-1947) – терапевт, проф. Московского Университета

Гюго Виктор Мари (1802-1885) – французский писатель

Грыцевич Мария Витольдовна – терапевт, ассистент госпиталь­ной терапевтической клиники Второго Московского Медицинского Института

Давыдов Владимир Николаевич (настоящее имя и фамилия Иван Николаевич Горелов, 1849-1925) – актер Александрийского театра вПетербурге, педагог

Давыдовский Ипполит Васильевич (1887-1968) – патологоанатом, акад. АМН СССР

Данте Алигьери (1265-1321) – итальянский поэт, создатель итальянского литературного языка

Данишевский Григорий Михайлович – терапевт

Девриен Альфред Фёдорович (1842-?) – издатель (Петербург,1872-1917). В 1917г. уехал в Берлин

Делянов Иван Давыдович (1818-1897) – граф, государственный деятель, с 1682г. министр народного просвещения

Декарт Рене (1596-1650) – французский философ и математик

Дефо Даниэль (ок.1660-1731) – английский писатель и политический деятель

Диккенс Чарлз (1812-1870) – английский писатель

Дмитриенко Л.Б. – врач

Добролюбов Николай Александрович (1836-1861) – литератур­ный критик, публицист, революционный демократ

Достоевский Фёдор Михайлович (1821-1881) – писатель, член-корр. Петербургской АН

Дрейфус Альфред (1859-1935) – офицер французского гене­рального штаба, еврей, против которого было в 1894г. сфабри­ковано обвинение в шпионаже в пользу Германии

Дузе Элеонора (1858-1924) – итальянская актриса. Выступала с ог­ромным успехом во многих странах, в том числе в России

Дульцин Марк Соломонович (1904-1969) – терапевт-гематолог, член-корр. АМН СССР

Дьяков Пётр Иванович (1855-1908) – хирург, доктор медицины, проф. Московского Университета

Дьёлафуа Жорж (1839-1911) – французский терапевт, проф., президент французской медицинской .академии

Дюрозьё Пауль Луи (1826-1897) – французский врач

Ефимов Николай Александрович – ассистент Факультетской

терапевтической клиники Первого Московского Медицинского Института

Жанна д’ Арк (Орлеанская дева, ок. 1413-1431) – национальная героиня Франции

Желябов Андрей Иванович (1851-1881) – революционный народник из семьи крепостных крестьян, один из создателей и руководителей «Народной воли», организатор покушений на Александра II. Повешен в Петербурге.

Загоскин Михаил Николаевич (1789-1852) – писатель

Зандт ваy (1861-1919) – оперная певица, родилась в Нью-Йорке, пела в Лондоне, Париже и несколько раз в России

Захарьин Григорий Антонович (1829/30-1897) – терапевт, ос­нователь московской клинической школы, почётный член Петербургской АН

Зельманович Абрам Яковлевич – ассистент Факультетской тера­певтической клиники Первого Московского Медицинского Института

Зембрих (Зембрих-Коханьская) Марчелла (Марцелина) (1858-1935) – польская певица (колоратурное сопрано)

Зернов Дмитрий Николаевич (1843-1917) – анатом, профессор Московского Университета

Зимницкий Семён Семёнович (1873-1927) – терапевт, проф. Казанского Университета и Института Усовершенствования Врачей

Зограф Николай Юрьевич (1851-1919) – зоолог и антрополог, проф. Московского Университета

Золя Эмиль (1840-1902) – французский писатель, выступал с протестами против дела Дрейфуса (памфлет «Я обвиняю», 1898)

Ибсен Генрик (1828-1906) – норвежский драматург

Иванов Сергей Васильевич (1864-1910) – художник

Изаи Эжен (1858-1931) – бельгийский скрипач, композитор, дирижер

Иловайский Дмитрий Иванович (1832-1920) – историк, публицист

Иловайский Давыд Иванович – геолог

Иловайская Наталья Ивановна – сестра Д.И. Иловайского (геолога)

Иордан – врач, дерматолог, проф. Второго Московского Медицинского Института

Казаков Игнатий Николаевич (1893-1938) – врач

Казерио – анархист, убивший Карно (см.) в 1894 в Лионе

Каляев Иван Платонович (1877-1905) – революционер,4.2.1905 убил бомбой московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александро­вича. Повешен

Каминский Григорий Наумович (1895-1938) – государственный и партийный деятель, с 1934 нарком здравоохранения РСФСР, с 1936 – СССР

Каратыгин Василий Андреевич (1802-1853) – актёр, с 1820 – ведущий трагик Петербургского театра (с 1832г. Александрийский)

Кардарелли Антонио (1832-1927) – итальянский врач

Карно Сади (1837-1894) – избран президентом Франции в 1887г.

Карузин Пётр Иванович (1864-1936) – анатом, проф. Первого

Московского Медицинского Института

Касаткин Александр Михайлович (1872-1945) – врач, проф. Факультетской Терапевтической клиники Первого Московского Медицинского Института

Кассо Лев Аристидович (1865-1914) – министр народного просвещения Российской империи (1910-1914)

Катков Михаил Никифорович (1818-1887) – публицист, издатель журнала «Русский вестник» и газеты «Московские ведомости»

Катон Марк Порций (234-149гг. до н.э.) – римский писатель и государственный деятель

Качалов (наст.фам.Шверубович) Василий Иванович (1875-1948) –актер, народный артист СССР

Квинке Генрих Иренсус (1842-1922) – немецкий терапевт

Керенский Александр Фёдорович (1881-1970) – политический деятель, адвокат

Кибальчич Николай Иванович (1853-1881) – революционер-народник, изобретатель, участник покушения на Александра II , повешен в Петербурге

Кизеветтер Александр Александрович (1866-1933) – историк, общественный деятель, проф. Московского Университета (1909-1911), с 1922г. за границей, проф. Пражского Университета

Кишкин Н.С.  (1854-1919) – терапевт, проф. Московского Университета

Ключевский Василий Осипович (1841-1911) – историк, почётный

акад. Петербургской АН

Ковалевская Софья Васильевна (1850-1891) – математик, первая женщина член-корр. Петербургской АН

Ковалевский Максим Максимович (1851-1916) - историк, юрист, социолог, этнограф

Кожевников Алексей Яковлевич (1836-1902) – невропатолог, один из основоположников невропатологии в России, создатель московской научной школы

Кокошкин Фёдор Фёдорович (1871-1918) – юрист, публицист, лидер партии кадетов, депутат Первой Государственной Думы, убит анархистами

Коллонтай Александра Михайловна (урожд. Домонтович, 1872-1952) – советский партийный деятель, дипломат, публицист, участница Октябрьской революции (Петроград), первая в мире женщина-посол (1930-1945 –

посланник, затем посол СССР в Швеции)

Коммодов Николай Васильевич (1884-1947) – адвокат

Кондорсе Жан Антуан Никола (1743-1794) – маркиз, французский философ-просветитель, математик, социолог, политический деятель, иностранный почётный член Петербургской  АН (1776-1792), с 1785– секретарь Французской Академии

Конёнков Сергей Тимофеевич (1874-1971) – скульптор, народный художник СССР, действ. член АХ СССР

Кончаловская Антонина Петровна (Нина, 1870-1888) – сестра М.П. Кончаловского

Кончаловская Виктория Петровна (Вита, 1873-1958) – сестра М.П. Кончаловского

Кончаловская (урожд.Иловайская) Зинаида Ивановна (1874-1955) – жена Д.П. Кончаловского

Кончаловская (урожд. Лойко) Виктория Тимофеевна (1841-1912) – жена отца М.П.  Кончаловского

Кончаловская Наталья Дмитриевна (1903-1985) – дочь Д.П. Кончаловского

Кончаловская Наталья Петровна (1903-1988) – писательница, дочь П.П. Кончаловокого (художника)

Кончаловокая Нина Максимовна (1908-1994)  – терапевт, проф. дочь М.П. Кончаловокого

Кончаловская (урожд.Сурикова) Ольга Васильевна (1878-1958) –жена П.П. Кончаловского (художника)

Кончаловокая Серафима Петровна (1849-?) – сестра отца М.П. Кончаловского

Кончаловская (урожд. Вышеславцева) Софья Петровна (1882-1957) – жена  М.П. Кончаловского

Кончаловокая Татьяна Максимовна (1904-1971) – художница.

дочь М.П. Кончаловского

Кончаловокий Вадим Юрьевич (р.1932) – внук М.П. Кончаловского,

доцент Московского энергетического института

Кончаловокий Дмитрий Петрович (Митя, 1878-1952) – брат М.П. Кончаловского, историк

Кончаловский Иван Дмитриевич (1905-1944) – врач, сын Д.П. Кончаловского

Кончаловский Максим Владимирович (р.1940) – внук М.П. Кон-чаловского, пианист

Кончаловский Михаил Петрович (1906-2000) – сын П.П. Кончаловского (художника)

Кончаловский Николай Петрович – брат П.П. Кончаловского (издателеля)

Кончаловский Пётр Петрович (1839-1904) – отец М.П.Кончаловского, издатель

Кончаловский Пётр Петрович (Петя, 1876-1956) – брат М.П. Кон-чаловского, художник, народный художник РСФСР (1946), действ. член АХ СССР (1947)

Кóпанева Акилина (Аулина) Максимовна (1850-1923) – мать М.П. Кончаловского

Кóпанева Анна Максимовна (1860-1939) – тётка М.П. Кончаловского Корвизар Жан (1755-1821) – французский терапевт, один из

основополож­ников внутренней медицины, как клинической дисциплины

Коровин Константин Алексеевич (1861-1939) – живописец, с 1923 г. за границей

Корриган Доменик Джон (1802-1880) – ирландский врач

Корсаков Сергей Сергеевич (1854-1900) – психиатр,  один из основоположников московской школы психиатров

Корш Ф.А. – предприниматель, основавший в Москве театр (театр Корша, 1882-1932)

Кост Екатерина Андреевна (1888-1975) – терапевт, гематолог, проф. Центрального Института Усовершенствования Врачей

Кохер Теодор (1841-1911) – швейцарский хирург, проф.

Кравков Николай Павлович (1865-1924) – фармаколог, осново­положник советской фармакологии, член-корр. Российской АН

Краммер Василий Васильевич (1876-1935) – невропатолог, профессор, один из организаторов нейрохирургической помощи в СССР, был лечащим врачом В.И.Ленина в последние годы его жизни

Крель Татьяна Александровна (1907-1987) – корректор

Крестовников Григорий Александрович (1855-1917) – фабрикант, брат матери С.П. Кончаловской

Крестовникова Софья Юрьевна (Георгиевна) (1833-1917) – бабушка (мать матери) С.П. Кончаловской


Кропивницкий Марк Лукич (1840-1910) – украинский драматург, актёр, режиссёр, один из основателей украинского профессионального театра

Кропоткин Пётр Алексеевич (1842-1921) – князь, русский револю­ционер, теоретик анархизма, географ и геолог

Крупская Надежда Константиновна (1869-1939) – советский государственный и партийный деятель, почетный член АН СССР, жена В.И.Ленина

Крювелье Жан (1791-1874) – французский анатом, клиницист и патолого­анатом

Крылов Иван Андреевич (1769-1844) – русский писатель, баснописец, акад. Петербургской АН

Купер Джеймс Фенимор (1789-1851) – американский писатель

Курвуазье Луи (1843-1918) – швейцарский хирург

Куропаткин Алексей Николаевич (1848-1925) – генерал от инфантерии, в 1898-1904 военный министр, в русско-японскую войну командовал войсками в Манчжурии, потерпел поражение под Ляояном и Мукденом

Куссмауль Адольф (1822-1902) – немецкий терапевт

Лаббе Эрнест Марсель (1870-1939) – французский врач

Лаврентьев Борис Иннокентьевич (1892-1944) – гистолог, проф., член-корр. АН СССР

Лавуазье Антуан (1743-1794) – французский химик

Лазовский Юлий Матвеевич (1903-1949) – патологоанатом

Ланг Георгий Фёдорович (1875-1948) – терапевт, создатель крупной школы советских терапевтов, акад. АМН СССР

Ларионов Михаил Фёдорович (1881-1964) – художник

Ласег Эрнест Шарль (1816-1883) – французский врач

Лаэнэк Рене Теофил Гиацинт (1781-1826) – французский врач, один из основоположников клинической медицины и патологической анатомии

Левин Лев Григорьевич (1870-1938) – терапевт

Левин Георгий Львович – терапевт, сын Л.Г. Левина

Левит Владимир Семенович (1883-1961) – хирург, проф.

Лейден Эрнст (1832-1910) – немецкий терапевт, проф., с 1876г. директор клиники Шарите в Берлине

Ленский (Вервициотти) Александр Павлович (1847-1908) – дра­матический актер Московского Малого театра, режиссер

Леонкавалло Руджеро (1857-1919) – итальянский композитор

Лепорокий Николай Иванович (1877-1952) – терапевт, акад. АМН СССР

Лермонтов Михаил Юрьевич (1814-1841) – поэт

Лешковская Едена Константиновна (1864-1925) – актриса Московского Малого театра

Ливий Тит (59 до н.э. – 17 н.э.) – римский историк, автор «Римской истории от основания города» (142 кн.; сохрани­лось 35)

Лист Ференц (1811-1886) – венгерский композитор, пианист, дирижер

Листер Джозеф (1827-1912) – английский хирург, создатель антисептического направления в хирургии

Ломоносов Михаил Васильевич (1711-1765) – первый русский учёный-естествоиспытатель мирового значения, поэт, художник, историк

Лорис-Меликов Михаил Тариелович (1825-1888) – граф, русский государственный деятель, в 1880-81 министр внутренних дел

Лукин Борис Яковлевич (1878-1944) – отец Ю.Б. Лукина

Лукин Юрий Борисович (1907-1998) – литературный критик, кино­драматург

Лукииа Ольга Иосифовна (1876-1950) – мать Ю.Б. Лукина                   Луначарский Анатолий Васильевич (1875-1933) – советский госу-

дарственный и партийный деятель, писатель, критик, акад. АН СССР

Лурия Роман Альбертович (1874-1944) – терапевт, проф.

Мазини Анджело (1844-1926) – итальянский оперный певец (тенор)

Маклаков Василий Алексеевич (1870-1957) – адвокат, один из лидеров партии кадетов, депутат Второй и Четвёртой Государственных Дум     

Макшеев (Мамонов) Владимир Александрович (1843-1901) – актёр Московского Малого театра

Малявин Филимон Андреевич (1869-1940) – художник, с 1922г. за границей

Мамонтов Савва Иванович (1841-1918) – промышленник и меце­нат, из купцов, акционер  ж.-д. и промышленных обществ

Мануйлов Александр Аполлонович (1861-1929) – экономист, член ЦК партии кадетов, в 1905-1911 – ректор Московского Университета, в 1917 министр народного просвещения временного правительства

Мари-Бамберже Мария (1853-1940) – французский невропатолог

Мартынов Алексей Васильевич (1868-1934) – хирург, проф. Первого Московского Медицинского

Марфан Антонен (1858-1942) – французский педиатр, проф.

Марциновокий Евгений Иванович (1874-1934) – паразитолог и инфекционист, заслуженный деятель науки РСФСР, организатор и руко­водитель Тропического института (1920-1934; с 1934 г. Институт медицинской паразитологии и тропической медицины)

Масленников Анатолий Петрович – рентгенолог, ассистент Факультетской терапевтической клиники Первого Московского Медицинского Института

Масканьи Пьетро (1863-1945) – итальянский композитор

Менделеев Дмитрий Иванович (1834-1907) – химик, общественный деятель

Мещерский Герман Иванович (1874-1936) - дерматовенеролог, проф. Первого Московского Медицинского Института

Микельанджмо Буонарроти (1475-1564) – итальянский скульптор, художник, архитектор, поэт

Милиоти Василий Дмитриевич – юрист

Милиоти Николай Дмитриевич – художник

Милиоти Юрий Дмитриевич – юрист

Милюков Павел Николаевич (1859-1943) – политический деятель, историк, публицист, один из организаторов и председатель партии кадетов, приват-доцент Московского и Софийского Университетов

Минковский Оскар (1858-1931) – немецкий терапевт

Минор Лазарь Соломонович (1885-1942) – невропатолог, проф. Высших женских курсов (впоследствии медицинский факультет Второго  Московского Государственного университета, с 1930 – Второй Московский Медицинский Институт)

Минц Владимир Михайлович (1872-1945) – хирург

Михжд Александрович (1878-1918) – великий князь, брат Николая II

Михайловский (псевдоним Гарин) Николай Георгиевич (1852-1906) – писатель, инженер-путеец

Михалков Сергей Владимирович (р.1913) – писатель и обществ. деятель, действ. член АПН СССР

Молчанов Василий Иванович (1868-1959) – педиатр, проф. Первого Московского Государственного Университета (с 1930 – Первый Московский Медицинский Институт), акад. АМН СССР

Мольер (настоящее имя и фамилия Жан Батист Поклен, 1622-1673) – французский драматург, актёр.

Морганьи Джованни (1682-1771) – итальянский врач и анатом, один из основоположников патологической анатомии

Морозов Савва Тимофеевич (1862-1905) – из рода русских текстиль­ных капиталистов, химик, меценат Художественного театра

Мороховец Лев Захарович (1848-1918) – физиолог, биохимик, историк медицины, проф.                     

Москвин Иван Михайлович (1874-1946) – актёр МХАТ, народный артист СССР

Моцарт Вольфган Амадей (1756-1791) – австрийский композитор

Мочалов Павел Степанович (1800-1848) – актёр Московского Малого театра

Мудров Матвей Яковлевич (1776-1831) – врач, одни из основоположников русской внутренней медицины

Музиль Николай Игнатьевич (1841 ?- 1906) – актёр Московского Малого театра

Муссолини Бенито (1883-1945) – фашистский диктатор Италии в 1923-1943, в 1919 основал фашистскую партию, казнён

Мухина Вера Игнатьевна (1889-1963) – скульптор, народный художник СССР, действ. член АХ СССР

Мюллер Иоганнес (1801-1858) – немецкий естествоиспытатель, один из основоположников современной физиологии, морфологии, эмбриологии

Мюллер Николай Карлович – терапевт, диэтолог

Мюллер Фридрих (1858-1941) – немецкий терапевт

Мюссе Альфред (1810-1857) – французский писатель

Мясников Александр Леонидович (1899-1965) – терапевт, проф.

Первого Московского медицинского Института, акад. АМН СССР

Набоков Владимир Дмитриевич (1869-1922) – юрист, публицист, один из лидеров партии кадетов, депутат Первой Государственной Думы

Наполеон Бонапарт (1769-1821) – французский император

Нахимов Павел Степанович (1802-1855) – адмирал, разгромил турецкий флот в Синопском сражении в Крымскую войну, руко­водил обороной Севастополя

Нежданова Антонина Васильевна (1873-1950) – певица (лирико-колоратурное сопрано), народная артистка СССР

Немирович-Данченко Владимир Иванович (1858-1943) – режиссёр, народный артист СССР, писатель, драматург, педагог

Нерсесов Николай Амбросиевич – врач, ассистент факультетской терапевтической клиники Первого Московского медицинского Института

Нечаев Александр Афанасьевич (1845-1922) – терапевт Обуховской больницы в Петербурге, организатор болъничого дела, ученик С.П. Боткина, почётный проф.

Никифоров Михаил Никифорович (1858-1915) – патологоанатом, проф., директор Патологоанатомического института Московского Университета

Николаев Павел Николаевич – терапевт, проф.

Николай II (1868-1918) – последний российский .император

Новожилов Василий Михайлович – ювелир, художник

Нонне Макс (1861-1959) – немецкий невропатолог

Обакевич Ричард Михайлович (1883-1933) – терапевт, ассистент

госпитальной терапевтической .клиники Второго Московского Медицинского Института

Образцов Василий Парменович (1849-1920) – терапевт, один из основоположников Киевской школы

Обух Владимир Александрович (1870-1934) – один из организаторов советского здравоохранения, проф.

Овер Александр Иванович (1804-1864) – терапевт, проф. факультетской терапевтической клиники Московского университета

Огарёв Николай Платонович (1813-1877) – революционер, поэт, публицист

Огнев Иван Фёдорович (1855-1928) – гистолог, проф. Московского университета

Одинцов Виктор Петрович (1876-1938) – офтальмолог, основа­тель научной школы, проф. Московского университета и Первого Московского Медицинского Института

Оливер Вильгельм Сильвер (1836-1908) – английский врач

Оппель Владимир Андреевич (1872-1932) – хирург, один из основоположников военно-полевой хирургии и клинической эндо-кринологии в СССР

Орбели Лион Абгарович (1882-1958) – физиолог, один из соз­дателей эволюционной физиологии, акад. и вице-президент АН СССР, акад. АН Арм.ССР, АМН СССР

Остроумов Алексей Александрович (1844-1908) – терапевт, основатель крупной клинической школы

Павлинов Константин Михайлович (1845-1933) – терапевт, проф. госпитальной клиники Московского университета, учитель Д.Д. Плетнёва

Павлов Иван Петрович (1849-1936) – физиолог

Панченков Тихон Петрович – фтизиатр, проф.

Пастер Луи (1822-1895) – французский естествоиспытатель, основопо­ложник научной микробиологии и иммунологии

Пастернак Леонид Осипович (1862-1945) – художник

Пашенная Вера Николаевна (1887-1962) – актриса Московского Малого театра, народная артистка СССР

Певзнер Мануил Моисеевич (1872-1952) – терапевт, один из основоположников лечебного питания в СССР

Пелевин Павел Фёдорович – земский врач

Перовская Софья Львовна (1853-1881) – народница, организатор и участница покушения на Александра II, повешена в Петербурге

Перро Шарль (1628-1703) – французский писатель

Пётр I (1672-1725) – русский царь, первый российский император Пирке Клеменс (1874-1929) – австрийский педиатр и иммунолог

Пирогов Николай Иванович (1810-1881) – хирург и анатом, педагог, общественный деятель, один из основоположников хи­рургической анатомии и военно-полевой хирургии, член-корр. Петербургской АН

Плеве Вячеслав Константинович (1846-1904) – министр внутрен­них дел, шеф отд. корпуса жандармов. Убит эсером Е.С. Созоновым

Плетнёв Дмитрий Дмитриевич (1873-1941) – терапевт, проф. Московского университета

Побединский Николай Иванович (1861-1923) – акушер, проф., организатор и первый руководитель кафедры акушерства во Втором Московском Государственном Университете (Втором московском Медицинском институте)

Пожарский Дмитрий Михайлович (1578-1642) – князь, боярин, полководец, руководил военными действиями против польских интервентов

Поленов Василий Дмитриевич (1844-1927) – художник, передвижник Понсе Антонен (1849-1913) – французский хирург

Поспелов Алексей Иванович (1846-1916) – дерматовенеролог, проф.

Московского универоитета, основоположник московской школы дерматовенерологов

Поспелов Семён Алексеевич (1899-1956) – терапевт, проф.

Поссарт Эрнст (1841-1921) – немецкий актёр и режиссёр

Потен Пьер Шарль Эдвард (1825-1901) – французский терапевт

Предтеченский Василий Ефимович – терапевт, проф. Московского университета

Преображенский Николай Алексеевич (1854-1910) – оперный певец (тенор)

Прометей – в греческой мифологии титан, похитивший у богов с Олимпа огонь и передавший его людям

Проппер-Гращенков Николай Иванович (1901-1965) – невропатолог, проф. Первого Московского Медицинского Института, акад. АН СССР и АМН СССР

Пушкин Александр Сергеевич (1799-1837)

Рабле Франсуа (1494-1553) – французский писатель

Разёнков Иван Петрович (1888-1954) – физиолог, акад. АМН СССР Распутин (Новых) Григорий Ефимович (1872-1916) – фаворит царя

Николая II и его жены Александры Фёдоровны

Ратнер Нина Александровна – терапевт, проф. Института терапии

АМН СССР

Рау Наталия Александровна (1870-1947) – сурдопедагог, орга­низатор дошкольного воспитания глухонемых в России, жена Ф.А.Рау

Рау Фёдор Андреевич (1866-1957) – сурдопедагог и логопед, член-корр. АПН РСФСР

Рейхман Миколай (1851- 1918) – польский терапевт, гастролог

Рентген Вильгельм Конрад (1845- 1923) – немецкий физик

Репин Илья Ефимович (1844-1930) – художник, передвижник

Рише Шарль (1850-1935) – французский физиолог и аллерголог

Роден Огюст (1840-1917) – французский скульптор

Рокитанский Карл (1804-1878) – австрийский патолог

Росси Эрнесто (1827-1896) – итальянский акёер, трагик

Россолимо Григорий Иванович (1860-1928) – один из осново­положников детской неврологии в СССР

Рощина-Инсарова (урожд. Пашенная) Екатерина Николаевна (1883- ?) – драматическая актриса, сестра В.Н. Пашенной

Ру Эмиль (1853-1933) – французский микробиолог, иностранный почётный член АН СССР

Руссо Жан Жак (1712-1778) – французский писатель и философ

Рыбаков Константин Николаевич (1856-1916) – актёр Московского Малого театра

Сабанеев Александр Павлович (1843-1923) – химик, проф.Моск. университета

Садовский (настоящая фамилия Тобилевич) Николай Карпович (1856-1933) –актёр, режиссёр, организовал первый украинский стационарный театр (Полтава, затем Киев), ставил впервые на украинском языке произведения Н.В. Гоголя, А.Н. Островского, брат П.К. Саксаганского

Савенко (Розенблвм) Михаил Александрович (1901-1965) – юрист

Саксаганский (настоящая фамилия Тобилевич) Панас Карпович (1859-1940) – актёр, режиссёр, народный артист СССР, основал Народный театр в Киеве, брат Н.К. Садовского

Сальвини Томмазо (1820-1915) – итальянский актёр

Санд Жорж (настоящее имя и фамилия Аврора Дюпен, 1804-1876) – французская писательница

Сафонов Василий Ильич (1852-1918) – пианист и дирижёр, проф. и директор Московской консерватории

Свержевский Людвиг Иосифович (1867-1941) – оториноларинголог, проф. Второго Московского Государственного Университета (потом Второго Московского Медицинского Института

Свифт Джонатан (1667-1745) – английский писатель, политический деятель

Семашко Николай Александрович (1874-1949) – советский государственный и партийный деятель, один из организаторов советского здравоохранения, акад. АМН СССР и АПН РСФСР

Сепп Евгений Константинович (1878-1957) – невропатолог, проф. Первого Московского Медицинского Института, акад. АМН СССР

Сергей Александрович (1857-1905) – Великий Князь, сын Алек­сандра II, с 1891 – московский генерал-губернатор, убит И.П. Каляевым

Сервантес Сааведра Мигель де (1547-1616) – испанский писа­тель

Серов Валентин Александрович (1865-1911) – художник

Серова Ольга Валентиновна – дочь Валентина Александровича и Ольги Фёдоровны Серовых

Серова Ольга Фёдоровна – жена Валентина Александровича Серова

Сеченов Иван Михайлович (1829-1905) – создатель русской физиологической школы, почётный член Петербургской АН

Сиденхэм Томас (1624-1689) – английский врач, один из основопо­ложников клинической медицины

Синицын Фёдор Иванович (1835-1907) – уролог, проф. Московского университета

Сиротинин Василий Николаевич (1855-1936) – терапевт, проф. Военно-Медицинской Академии, ученик С.П. Боткина

Скворцов Михаил Александрович (1876-1963) – патологоанатом, один из основоположников патологической анатомии болезней детского возраста, акад. АМН СССР

Склифософский Николай Васильевич (1836-1904) – хирург

Скотт Вальтер (1771-1832) – английский писатель

Скрябин Александр Николаевич (1871/72-1915) – композитор, пианист

Смотров Владимир Николаевич (1900-1947) – терапевт, проф. Первого Московского Медицинского Института, ученик М.П. Кончаловского

Снегирёв Владимир Фёдорович (1847-1916/17) – один из осно­воположников научной гинекологии в России

Соловов Пётр Дмитриевич (1875-1940) – хирург и уролог

Софроницкий Владимир Владимирович (1901-1961) – пианист, заслуженный деятель искусств, проф. Ленинградской и Московской консерваторий

Спасокукоцкий Сергей Иванович (1870-1943) – хирург, акад. АН СССР

Сперанский Алексей Дмитриевич (1888-1961) – патофизиолог, акад. АН СССР и АМН СССР

Сперанский Георгий Несторович (1873-1969) – один из осново­положников советской педиатрии, член-корр. АН СССР, акад. АМН СССР

Спижарный Иван Константинович (1857-1924) – хирург, проф., с 1906 зав. факультетской хирургической клиникой Московского университета

Станиславский (Алексеев) Константин Сергеевич (1863-1938) – режиссёр, актёр, педагог, теоретик театра, почётный акад. Петербургской АН, народный артист СССР

Стеклов (Нахамкис) Юрий Михайлович (1873-1941) – российский революционный деятель, публицист, с 1917г. редактор «Известий» и др. изданий

Стокс (1804-1878) – ирландский врач

Столетов Александр Григорьевич (1839-1896) – физик, проф. Московского университета

Стороженко Николай Ильич (1836-1906) – историк западноевро­пейской литературы, проф. Московского университета, председатель «Обще­ства любителей российской словесности», гл. библиотекарь Румянцевского музея

Стражеско Николай Дмитриевич (1876-1952) – терапевт, проф. Киевского медицинского института, акад. АН УССР и АМН СССР, создатель терапевтической школы

Страшун Илья Давыдович (1892-1967) – историк медицины и ор­ганизатор советского здравоохранения, проф. Первого Московского Медицинского института и Первого Ленинградского Медицинского Института, акад. АМН СССР

Суворин Алексей Сергеевич (1834-1912) – журналист и издатель, издавал в Петербурге журнал «Новое время», «Исторический вестник» и др.

Суриков Василий Иванович (1848-1916) – художник, пере­движник

Талалаев Владимир Тимофеевич (1886-1947) – патологоанатом

         Таманьо Франческе (1850-1905) – итальянский оперный певец (драма­тический тенор)

Тамберлик Энрико (1820-1889) – итальянский оперный певец (тенор)

Тарасевич Лев Александрович (1868-1927) – эпидемиолог, микро­биолог, общественный деятель

Тареев Евгений Михайлович (1895-1986) – терапевт, акад. АМН СССР, создатель клинической школы

Тарновский Вениамин Михайлович (1837-1906) – врач, один из основоположников венерологии в России

Тарханов (Тарханишвили, Тархан-Моурави) Иван Рамазович (1846-1908) – физиолог

Тезяков Николай Иванович (1859-1925) – земский санитарный врач и общественный деятель, один из организаторов советско­го здравоохранения

Тимирязев Климент Аркадьевич (1843-1920) – естествоиспытатель ботаник-физиолог, один из основоположников русской научной школы физиологов растений, член-корр. Роосийской АН (член-корр. Петербургской  АН с 1890), проф. Петровской земледельческой и лесной акад. и Московского университета

Тихомиров Александр Андреевич (1850-1931) – зоолог, проф. и директор Зоологического музея Московского университета, попечитель Московского учебного округа

Тихон (Белавин Василий Иванович, 1865-1925) – патриарх Московский и всея Руси (с 1917)

Тихоцкий Виктор Александрович – пианист

Толстой Лев Николаевич (1828-1910) – гриф, писатель, член-корр., почетный акад. Петербургской АН

Траубе Людвиг (1818-1876) – немецкий терапевт, основоположник экспериментальной патологии в Германии

Троцкий Лев Давыдович (1879-1940) – советский государственный и партийный деятель

Трубецкой Сергей Николаевич (1862-1905) – князь, религиозный философ, публицист, общественный деятель, проф. и в 1905г. первый выборный ректор Московского университета

Труссо Арман (1801-1867) – французский терапевт, один из основополож­ников учения об инфекционных болезнях

Тургенев Иван Сергеевич (1818-1883) – писатель, член-корр. Петербургской АН

Ульянов Николай Павлович (1875-1949) – художник, заслуженный дея­тель искусств РСФСР, член-корр. АХ СССР

Умов Николай Алексеевич (1846-1915) – физик, проф. Мооковского университета

Унтилов Павел Кирикович (1879-1941) – акушер-гинеколог, ассистент И.И. Побединского

Успенский Александр Евгеньевич – рентгенолог факультетской терапевтической клиники Первого Московского Медицинского Института

Феноменов Николай Николаевич (1855-1918) – акушер-гинеколог,

проф. Петербургского университета

Фёдоров Лев Николаевич (1891-1952) – физиолог, акад. АМН СССР,

директор ВИЭМ (1932-39 и 1946-48гг.)

Фёдоров Сергей Петрович (1869-1936) – хирург, основоположник

Отечественной урологии, заслуженный деятель науки РСФСР

Фёрстер Офрид (1873-1941) – немецкий невропатолог

Фигнер Вера Николаевна (1852-1942) – деятель российского революционного движения, писательница, участница покушений на императора Александра II, приговорена к вечной каторге, 20 лет заключения в Шлиссельбургской крепости

Филарет (Василий Михайлович Дроздов, 1783-1867) – митрополит Московский

Филатов Николай Фёдорович (1847-1902) – врач, один из осново­положников педиатрии в России

Фортунатов Степан Фёдорович (1850- ? ) – приват-доцент Московского университета по истории европейских стран и США

Фотиева Лидия Александровна (1881-1975) – деятель российского революционного движения, в 1918-24 секретарь В.И. Ленина

Фохт Александр Богданович (1848-1930) – патолог, проф. Московского университета

Фромгольд Егор Егорович (1881-1942) – терапевт, проф. Первого Московского Медицинского Института

Фунт Иосиф Моисеевич – терапевт, ассистент МП. Кончаловокого, проф. Киргизского медицинского института

Хлыстов Владимир Герасимович (1907-1978) – терапевт, муж Н.М. Кончаловской

Хорошко Василий Константинович (1881-1949) – невропатолог, акад. АМН СССР

Хохлов – баритон Б,театра

Цеге-Мантейфель Вернер Германович (1857-1926) – хирург, проф. факультетской хирургической клиники Дерптского (Тартусского) университета

Черинов Михаил Петрович (1838-1905) – терапевт, проф. пропе-девтики внутренних болезней Московского университета, ученик Г.А. Захарьина

Чернышевский Николай Гаврилович (1828-1889) – революционер-демократ, учёный, писатель, литературный критик

Чичерин Борис Николаевич (1828-1904) – юрист, историк, философ, почётный член Петербургской АН, проф. Московского университета

Шаляпин Фёдор Иванович (1873-1938) – певец (бас), народный артист Республики (1918)

Шарко Жан (1825-1893) – французский невропатолог

Шевченко Тарас Григорьевич (1814-1861) - украинский поэт, худож­ник, революционный демократ

Шекспир Уильям (1564-1616) – английский драматург и поэт

Шелли Перси Биш (1792-1822) – английский поэт

Шервинский Василий Дмитриевич (1850-1941) – терапевт, эндо-кринолог, основоположник советской клинической эндокрино­логии

Шиллер Иоган Фридрих (1759-1805) – немецкий поэт, драматург и теоретик искусства Просвещения

Шиллинг Виктор (1883-1960) – немецкий гематолог

Широкова-Габровская Ксения Ивановна (1902-1983) – терапевт, проф. Первого Московского Медицинского Института

Шопен Фридерик (1810-1849) – польский композитор и пианист Шор Георгий Владимирович (1872-1948) – патологоанатом

Шпет Густав Густавович (1879-1940) – русский философ, вице-

президент (1923-29) Российской академии художественных наук

Шульцев Георгий Павлович (1915-?) – терапевт, проф. Центрального института усовершенствования врачей

Щуровский В.А. – терапевт, проф., ученик А.А. Остроумова

Эбеншуц Илона – пианистка

Эдемс (Adams R., 1791-1875) – ирландский врач Эйхенвадъд

Элиот Джордж (настоящее имя Мэри Анн Эванс, 1819-1880) – английская писательница

Эрдели Ксения Александровна (1878-1971) – арфистка, народна артистка СССР, создала советскую школу игры на арфе, проф. Московской консерватории

Эрлих Пауль (1854-1915) – немецкий врач, бактериолог, химик, один из основоположников химиотерапии

Юдин Сергей Сергеевич (190М954) – хирург

Южин (Сумбатов) Александр Иванович (1857-1927) – актёр,  дра-

матург, театральный деятель, народный артист Республики (1922), почётный член Петербургской АН

Яновский Михаил Владимирович (1854-1927) – терапевт, ученик

С.П. Боткина, основатель клинической школы

Яроцкий Александр Иванович (1866-1944) – терапевт, проф. Тартусского и Московского университетов

Ясиновская (урожд.Кончаловская) Елена Петровна (Лёля, 1872-1935) – сестра М.П. Кончаловского

Ясиновская: Марианна Наумовна (1903-1978) – геолог, дочь Н.П. Ясиновского

Ясиновский Андрей Наумович (1908-1942) – химик, сын Н.П. Ясиновского

Ясиновский Дмитрий Наумович (1900-1975) – инженер-мостовик, сын Н.П. Ясиновского

Ясиновский Михаил Александрович (1899-1972) – терапевт, проф. Одесского медицинского института, акад. АМН СССР

Ясиновский Наум Петрович (1868-1938) – скульптор, муж Е.П. Ясиновской

Даты жизни М.П.Кончаловского

1(13) окт. 1875 – рождение в Одессе.

1881 – переезд семьи в Харьков из именья в деревне Старобельского уезда Харьковской губернии.

1889 – переезд семьи в Москву.

1894 – окончание 3-й Московской гимназии и поступление на меди­цинский факультет Московского университета.

1899 – получение диплома лекаря с отличием и поступление экстер­ном в факультетскую терапевтическую клинику В.Д. Шервинского

дек. 1899 – янв. 1900 – поездка в Париж.

весна 1900 – осень 1901 – жизнь в Петербурге на Сиверской в каче­стве домашнего врача у Рукавишниковых.

дек. 1901 – поступление сверхштатным ординатором в клинику В.Д. Шервинского.

лето 1902 – поездка во Францию, посещение лекций Шоффара и Шактемеса в Париже, посещение госпиталя.

сент. 1902 – женитьба на С.П. Вышеславцевой.

весна 1903 – поездка во Францию и Испанию на Международный кон­гресс врачей.

февр. 1904 – рождение первой дочери (Татьяны).

сент. 1904 – смерть отца, П.П. Кончаловского.

1905 – начало работы сверхштатным ассистентом в клинике В.Д. Шервинского.

1907 – поездка во Францию в Париж и Аркашон для лечения дочери.

1908 – рождение второй дочери (Нины).

1909 – доклад на Первом Российском съезде терапевтов – обзор и собственные наблюдения о клиническом значении новых физио­логических данных желудочного пищеварения.

1911 – защита докторской диссертации на тему «Ахилия желудка».

1913 – поездка в Лондон на Международный съезд врачей.

1918 – избрание заведующим кафедрой Госпитальной терапевтической клиники на Высших женских курсах (впоследствии Второй МГУ).

1919 – переезд в бывшую Павловскую больницу и организация там клиники.

1922 – организация совместно с Г.Ф.Лангом издания журнала «Тера­певтический архив».

1923 – смерть матери, А.М. Копаневой. Избрание председателем Московского терапевтического общества (вместо В.Д. Шервинского). Избрание деканом медицинского факультета во Втором ММИ.

1925 – доклад на VIII Всесоюзном съезде терапевтов о функциональ­ной диагностике печени.

1927 – избрание депутатом Моссовета, работа в секции здравоохра­нения.

1927 - 31 – работа консультантом в Институте гигиены труда и профза­болеваний им. В.А.Обуха.

1928 – доклад на Х Всесоюзном съезде терапевтов (совместно с Х.Х. Вда

досом и Н.Л. Стоцик) по гепатолиенальному синдрому. Избрание председателем Всесоюзного противоревматического комитета. Назначение заместителем директора по научной части Центрального института  гематологии и переливания крови. Издание монографии «Сахарная болезнь, её диагноз и лечение» (совместно с Н.П.Золотарёвой).

1929 – назначение зав. кафедрой факультетской терапии Первого Московского университета.

1930 – доклад о патогенезе ревматизма на Втором Международном кон­грессе по ревматизму в Бельгии (Льеж).

1931 – избрание председателем Всесоюзного терапевтического об­щества.

1932 – доклад «О начальных признаках хронического ревматизма» на XI Всесоюзном съезде терапевтов и на Третьем Международном конгрессе по ревматизму в Париже.

1932 - 36 – редактирование (совместно о Г.М.Данишевским) первого руководства «Основы курортологии».

1933 – издание учебника «Клиника внутренних болезней». Назначе­ние зав. терапевтической клиникой ВИЭМ.

1934 – организация Четвёртого Международного конгресса по ревматизму в Москве; доклад о циклическом течении острого ревматизма. Присуждение звания заслуженного деятеля науки РСФСР.

1935 – доклад об итогах изучения гастритов в клинике на ХII Все­союзном съезде терапевтов. Чествование 35-летнего юбилея научной деятельности, избрание почётным членом Московского, Ленинградского, Свердловского и Горьковского терапевтических обществ. Издание сборника трудов. Участие в работе Пер­вого Международного конгресса по переливанию крови в Риме.

1935 - 37 – издание «Клинических лекций» (4 выпуска).

1936 – назначение председателем терапевтической комиссии при Комитете высшей школы. Доклад об аллергической природе ревматизма на Пятом Международном Конгрессе по ревматизму в Швеции (Стокгольм и Лунд).

1937 – поездка во Францию для лечения.

1939 – второе издание учебника внутренних болезней (совместно с Е.М. Тареевым и В.Н. Смотровым). Чествование 40-летнего юбилея научной деятельности в Московском терапевтическом обществе, выпуск юбилейных номеров журналов «Клиническая медицина» и «Терапевтический архив».

1940 – доклад об острых гепатитах и ранних заболеваниях печени на конференции Всесоюзного Общества терапевтов (в связи с 50-летием со дня смерти С.П. Боткина). Награждение орденом Трудового Красного Знамени (в связи со 175-летием Москов­ского медицинского института).

февр. 1941 – доклад о гепатонефритах, определение понятия «синдром» на конференции в Ленинграде.

29 ноября 1942 – кончина М.П. Кончаловского.


   На главную